Феодосья стояла идолом. Растерянность ея происходила из двоения розмыслов: она спасла Господа от мучительного правежа на кресте — разве, сие не богоугодный подвиг?! Но спасла, оказывается, языческую куклу. А, ежели бы — икону! Тогда другое дело? На иконе, значит, образ Христа богоугоден, а на фигуре — богомерзок? Феодосия хотела было вопросить Марию, но та в тревоге потянула сродственницу прочь, не давая и рта раскрыть. Они, запыхавшись, пересекли торжище, свернули в узенький проулок и, молча, поплыли по тропе, то и дело, взмахивая дланями, чтоб не повалиться в сугроб. Мария сердито пыхтела. Далось же Федоське таскать глумливую куклу! А ну, как теперича новина об этом событии дойдет до ушей свекрови или свекра?! И Мария принялась мыслить, чтобы сказать родне, ежели происшествие вскроется? Феодосья же молчала по своим причинам: мысли ея путались, перескакивая с деревянного Христа, у которого не оказалось срама, на скоморошьи глумы; с пылкой речи отца Логгина на горький хмельной запах, исходивший от Истомы; с голопупой плясавицы на дерзкое объятие скомороха…