Ходил в такую разведку боем, где оставалось пять из пятидесяти, и всех мёртвых он знал по именам. (Думаю: как потом эти имена складировать, где их использовать? Когда тебе нет и четверти века, а у тебя своё кладбище — размером со взлётку.)
Это было бы трогательно, накоротке, интернационально. Я бы себе нравился в эту минуту; хотя делал бы вид, что хочу нравиться им, чешским ополченцам. Они бы потом, годы спустя, на самом склоне отседевших и осыпающихся лет, рассказывали бы своим веснушчатым чешским внукам, заметив портрет Швейка в учебнике по литературе: «…а вот у нас был командир — знал Швейка, подмигивал: “…мол, ваш?” — да и сам командир что-то писал, стишки то ли прозу, фамилию только его забыл, на Ленина похожа…»
Директор был с женой. Жена его была бесподобна и необычайно приветлива ко мне. Она поздоровалась со мной, словно мы давние приятели, — хотя никакими приятелями мы не были, я видел её первый раз в жизни. У неё была чудесная гривка чёрных кудрявых волос, смуглая кожа, маленькие зубки и удивительно красивый, улыбающийся рот. Она была совсем не похожа на русскую, но при этом определённо была русской.
Зачем ты объел ему всё лицо, папа? Кто его теперь узнает?..
Ну, ладно, не бомбят, уже отбомбили, — заходят в город. Мне куда деваться? Заскочить к ним, сказать: садитесь в машину и вон из города, пока можно выехать!
Мы сели пообедать в «Пушкин» — мимо проходил Саша Казак (он всё время проходил так, что кажется — пробегает), — заметил, встал как вкопанный, догадался, кто это, что за табор со мной, — забежал к нам и шёпотом: «Вы здесь будете? Никуда не уходите!»