— Попаду ли я в сады небесные, если огласит отец Логгин обвинения в глумлении и богоотступничестве?
— Цалуются, должно быть! — засмеялась Феодосья. И провела перстом по губам Истомы. — Отчего огубье у тебя такое горькое? Ну, такое горькое, как сулема!
Лишь неожиданно охрипший глас выдал самой Феодосье ея же волнение. Все, что произошло ночью, сейчас, в утреннем свете, предстало другой своей стороной. Феодосья вспыхнула, лицо ея пошло пятнами, словно бежала она, не разбирая дороги, через ельник, и колючие ветви хлестали ея, грешницу, по щекам.
— Жгите меня огнем, лейте расплавленным железом, но не отступлюсь от веры в Него! Прочь, дьяволы!
— Нищему не подай, а солдату дай! — привела Феодосья аргумент грозному Боженьке. — А скомороху разве легче воина? Так же живет под открытым небом, в любой миг терзаемый диким зверем! Ест толокно с ледяной водой, лакомится горькой можжевеловой ягодой, грызет хвою… И скитается по чужим краям по воле Божьей. Разве грех был дать радость Истоме, что всю жизнь принимал одне лишь страдания? Али Юде теплобокому мое жаление было б нужнее? Юде, что как сыр в масле катается, значит, девство, а гонимому юдолью Истоме — клеймо и ночлег в снегу?!
— Кабы ты лежала! Металась, что полохало, боялись, скатишься, тело свое белое зашибешь, весь пол вон овчинами устлали. Сегодня под утро только и угомонилась, — драматическим голосом протрубила Матрена и, словно учуяв мысли Феодосьи, припомнила: да все шумела: «Волки… волки…»