Я даже не то имею в виду, что отчаянно разило заговорами всех мастей и что мне никто не рвался прийти на помощь — ни канцлер, ни казначей, ни церемониймейстер. Разве только у камергера совесть проснулась: простыни мне стали чаще менять, камины топили нормальными дровами и манжеты с воротниками теперь крахмалили по-человечески, а не так, как раньше. Но это — мелочи.
— Это было в три часа пополудни, — говорю. Оскар поклонился.
Я говорил ей самые пошлые нежности, на которые у меня хватило фантазии. Вроде «вы — моя фиалочка, душенька». И убеждал с постной рожей, что жене грешно сопротивляться мужу. И всё такое.
— Так что ж, — говорит, самым своим умильным голосом, — ведь замыслили! Никак сама госпожа Марианна и замыслила, пакостница.
И все эти лейб-медики, просто медики, лекари, знахари, святые отцы кружились вокруг Людвигова ложа, как вороньё вокруг падали — чёрные, хмурые. Обсуждали, советы давали, поили его всякой дрянью…
Я хочу идти, даже бежать к ним, но откуда-то сверху падает какая-то шипастая решётка. И мы через эту решётку просовываем руки — но никак почему-то друг до друга не дотронуться.