Толстяк что-то неразборчиво прогудел. Его маленькие глазки, несоразмерные огромной, поросшей рыжим волосом голове, были тусклы и невыразительны. По крайней мере, в них явно не было того отблеска радости, что свойственен радушному хозяину при виде гостей. Кроме того, в них не было ни ума, ни чувства. В них, кажется, вообще ничего не было — просто маленькие мутные глазки, никуда не ведущие и ничего не отображающие.
Гензель попытался встать, но молниеносный удар хлыста едва не раздробил ему колено, заставив вновь покатиться по полу. Она не хотела, чтобы он вставал. Она хотела, чтобы он принял смерть распростертым в позе проигравшего. Униженный, сломленный, сдавшийся.
— Ты, помнится, и головастиком не хотела быть… А сейчас это уже кажется мне недурным выбором. Чертово полено!
Гензель не заговаривал об этом, чтобы окончательно не лишить сил сестру, но той, видно, и так приходилось несладко — Гретель шла все медленнее, вжав голову в плечи, то и дело испуганно озираясь. Видимо, и ей мерещились за каждым деревом жуткие образы. Гензель поймал себя на невеселой мысли — может, и лучше пугаться несуществующих чудовищных ликов. Потому что если не пугаться, мысли, сколь ни встряхивай их в гудящей от усталости голове, возвращаются к голоду и жажде.
Но это было не так. Когда Гензель услышал ритмичные шлепки шагов, тело рефлекторно напряглось, по обновленным мышцам словно пропустили разряд тока. Эти шаги, негромкие, но приближающиеся, показались ему горном глашатая, последним звуком, что обыкновенно парит над площадью перед тем, как топор палача удовлетворенно хрястнет о деревянную колоду.
— Господское мясо слаще, но и дороже, братец. Не каждому по карману. Да и кто же станет седецимионов и тригинтадуонов потрошить, если они все Мачехе служат да посты важные занимают? Судьи, чиновники из ратуши, генералы, прочие…