Он же изучил внимательно биографии всех этих великих — старик Эд в каждой третьей своей книге загибал пальцы: Сальвадор Дали — да ладно, жулик; Есенин — бесхитростный, хотя наш, да; Муссолини — ничего так, с характером; но в итоге-то что? кто собеседники? кого рядом поставим? — Платон, Врубель, Ленин… что-то такое. Хотя и к этим вопросы, и к этим.
(…или утром на него, как в последний раз, посмотрели внимательно, пожали руку — а то даже и обнялись с ним, — но по возвращении в Москву донецкие гости сообщили — если было кому сообщать: «Глухо…»
— …херасебе, — сказал кто-то рядом в одно слово.
Находил — на войну, на жену, на девок, на деток, на ярость, на убийство, на жалость, на прощение; он был огромный, как парус, — в него задувал ветер; он был из песни.
Она была первой, и по сей день единственной раскаявшейся из тысяч и тысяч других, которые и не думали каяться, и не сделают этого никогда.
В своих книжках старик Эд видел себя сначала молодым лейтенантом; потом полковником, которому никто не пишет; говорил, что любимый его запах — запах казармы (не помню в его биографии, чтоб он хоть раз ночевал в казарме; но смысл понятен; думаю, запах остался из детства — отец его был военным, значит, пахла его форма, его сапоги, — а детская память самая въедливая).