— Каждую минуту появляется около тридцати новостей, — спокойно констатировал Казак.
Помню, к примеру, такое: вечером сидим за столом, дети, дядя Араб, Домовой забежал на минутку, прочие дяди смеются-покуривают, жена на всех любуется. Утром семья проснулась, дети выучили уроки, пересказали уроки, поиграли на скрипке, — сели за стол, что-то долго сидели, гоняли чаи, — жена говорит: «А где все?» — я говорю: «Да в разведку ушли, вчера ещё», — дальше сидим; в какой-то момент вернулись Араб, другие дяди, Домовой снова забежал только на минутку, — все невыспавшиеся, чуть, как будто, оглохшие, — но бодрые, голодные, ото всех пахнет степью, камнем, железом, — видно, что рожи и руки мыли только что, долго мыли, старательно, но толком так и не отмыли.
Мы оказались, неважно по какому поводу, ночью в ресторане с Захарченко, вдвоём, почти трезвые; он был злой — с женой полаялся, — я ему говорю: наш император тоже ругается с женой; он никак не отреагировал, это было в его стиле: в сложную минуту никак не реагировать внешне — но сначала подумать, — подумал, и, мне кажется, мой довод его успокоил; и тут я его подцепил: ну так что, с батальоном, с Томичом? — я ведь, Бать, вызвал из Луганска будущего комбата, он вторую неделю ждёт, когда у тебя будет минута.
Сила была в нём огромная; в батальоне, из двухсот восьмидесяти человек, он за соперников считал одного-двух; на остальных смотрел, как взрослые смотрят на детей лет десяти: всегда можно за ухо взять, ухо скрутить.
А ты — перебесившийся тип, проигравший, что положено проиграть, в рулетку, отсидевший своё, отстрелявший своё, отлюбивший своё, — и неожиданно ставший в итоге — после всех своих чудачеств, — что твой Фёдор Михайлович: законченным консерватором и мракобесом; а если точнее: честным, вдумчивым русским человеком, с национальной, свойственной нашей интеллигенции (старик Эд презирал интеллигенцию) склонностью к поучениям.