Вернувшись домой, Тарру записал эту сцену и тут же пожаловался на усталость (что подтверждал и его почерк). Он добавил, что впереди у него еще много дел, но это вовсе не довод и надо быть всегда готовым, и сам себе задавал вопрос, действительно ли он готов. И сам себе ответил – на этой записи и кончается дневник Тарру, – что у каждого человека бывает в сутки – ночью ли, днем ли – такой час, когда он празднует труса, и что лично он боится только этого часа.
– Печет, – твердил он, – для бронхов оно самое полезное.
– Но поймите меня, доктор, это же глупо. Я родился на свет не для того, чтобы писать репортажи… А может, я родился на свет, чтобы любить женщину. Разве это не в порядке вещей?
Однако от того дня моя память удержала лишь один образ – образ подсудимого. Думаю, что он и в самом деле был виновен, в чем – неважно. Но этот человечек с рыжими редкими волосами, лет примерно тридцати, казалось, был готов признаться во всем, до того искренне страшило его то, что он сделал, и то, что сделают с ним самим, – так что через несколько минут я видел только его, только его одного. Он почему-то напоминал сову, испуганную чересчур ярким светом. Узел галстука сполз куда-то под воротничок. Он все время грыз ногти, только на одной руке, на правой… Короче, не буду размазывать, вы, должно быть, уже поняли, что я хочу сказать, – он был живой.
– Верно, – подтвердила жена, – наш сосед трех подобрал.
И в самом деле, вслушиваясь в радостные клики, идущие из центра города, Риэ вспомнил, что любая радость находится под угрозой. Ибо он знал то, чего не ведала эта ликующая толпа и о чем можно прочесть в книжках, – что микроб чумы никогда не умирает, никогда не исчезает, что он может десятилетиями спать где-нибудь в завитушках мебели или в стопке белья, что он терпеливо ждет своего часа в спальне, в подвале, в чемодане, в носовых платках и в бумагах и что, возможно, придет на горе и в поучение людям такой день, когда чума пробудит крыс и пошлет их околевать на улицы счастливого города.