— Указ об том, чтоб всем любодеям и блудодеям пуп вырывать да подпупную жилу прижигать. Ну, да ладно, забудем про перстень печатный! Давай лучше любы творить.
— Иван аз, родства не помню, — нарочито безутешно проплакал Истома.
— Или осердье лошье с огубьем в капусте наварят и вот наминают конину, будто последний раз. Куда столько? Добро на говно переводить? А потрох гусиный? С желудков кожу снимут, порубят, печенки с сердечками нарубят горшок, головы нарежут, глаза выковырявши, шеи гусиные накромсают намелко, с лап чешую содравши, те лапы нарежут, да уж варят с луком, уж варят-томят, пока в вареве ложка не встанет…
— Очень уж хочется побродить сверху, на земную твердь поглядеть, поозирать окияны. Я однажды на кровлю нашего дома влезла, так, эдакие оризонты увидела!..
— Извините, что не провожаю до ворот, — холодно пробормотала Феодосья и помчалась вдоль лавок, скидывая крышки с кадушек.
— Ой, нет, Истомушка, грех это — нагой быть. Отец Логгин днями меня на исповеди вопросил: не подглядывала ли за наготой срамной? — отказалась Феодосья. Воспоминание об исповеди вырвало из ея груди прерывистый вздох, истолковавший Истоме, что согрешение свое полагает Феодосия зело великим!