Феодосья в смущении прикрыла лицо краем оголовника. Но, тут же украдкой вновь взглянула на могучий мехирь деревянного Фили.
Отец Логгин и сам не мог бы изъяснить словами, почему так ополчился он на Феодосью. Разве расскажешь кому, как чуть было не искусила его Феодосья на грех мысленной измены жене своей, как пленила его медовыми заушинами и земчузным смехом, как рыдал он, упав в крест цветочный благоуханный, какой испытал полет души и восторг от того, что стал очевидцем Божьего знамения, предвещавшего столько чудесного в его жизни, как плакал вновь от жестокого разочарования и крушения надежд, как… Да разве выскажешь все языком?! Да и с кем такими переживаниями можно поделиться? А еще не признавался отец Логгин даже самому себе, что не может удержаться от греха мщения Юде Ларионову за его дорогие сафьяновые сапоги и кафтан с бобровой опушкой и за то, что он владел по праву Феодосьей.
В первый миг, когда Феодосья только разглядела преступную буквицу и явственно была поражена, Истома готовился извергнути грубо самые гадкие словеса. «Что, не знала, что буке давала? — должна была услышать Феодосья. — Всю обедню аз тебе говном испакостил?» И еще тьма срамословий слетелась к скомороху на язык. Но последние словеса Феодосьи изменили намерение Истомы. Не то, чтобы он проникся и умилился ея жалостью, нет. Просто умыслил Истома, что простодушная Феодосья приняла клеймо за напрасное, ошибочное страдание. Ей, благолепной домашней девице, и в главу не пришло, что ее синеглазый Истомушка может быть разбойником! Разве разбойники такие?! Разве могут читать оне поэтические стихи? Ласкать? Целовать? Дрочить с нежностию? Называть «любушкой» и «ласточкой»?! И, желая еще раз любострастно смеситься с девицей, Истома ухватился за предположение Феодосьи.
— Потерпи, милая, потерпи родная… — услышала Феодосия и догадалась, что смерть уговаривает роженицу, мающуюся родильной горячкой.
— Ей Богу? — самольстиво повторил вопрос скоморох.