Дружище его Виталий Гангут, напротив, как-то весь опух, округлился, налился мрачной презрительной спесью. Он, видимо, не нравился себе я таком состоянии, а потому ему не нравился и весь мир. На предрассветном социалистическом проспекте не видно было ни души, только пощелкивали бесчисленные флаги, флажки и флажищи.
— Не трогать! — заорал на них начальник, когда у юношей обнаружилось естественное желание вступиться за физическую честь товарища.
Она прибавила звука футбольному комментатору, ушла в глубину своей «пещеры», взяла кипу французских журналов с модами, не первый уже раз она гасила в себе вспыхивающее вдруг раздражение против Лучникова, но вот сейчас впервые осознала четко — он ее раздражает. Проходит любовь. Неужели проходит любовь? Уныние стало овладевать ею, заливать серятиной глянцевые страницы журналов и экран телевизора, где наши как раз получили дурацкий гол и сейчас брели к центру, чтобы начать снова всю эту волынку-игру против заведомо более сильного противника.
— Отдайте мне мой дневник, господин Коккинаки, — хныкал Игнатьев-Игнатьев. — Верните грязную фальшивку. Марлен Михайлович весело оглядел присутствующих.
— Куда он денется? — сказал Антон. — Не утонет же.
— О господине Лучникове! — угрожающим баском завершил фразу начальник отдела.