Осунувшийся, почерневший от горя Степан вздрагивает, принимая из рук командира наполненный до краев стакан. Зубы лязгают о стекло, прозрачная жидкость обжигает гортань. Короткий спазм, глоток. Слез нет. Только горечь. И боль. Боль и горечь. "Эх, Володька, Володька…Что ж я отцу-то скажу?"…
— Балабол рязанский, — буркнул старший лейтенант в закрывшуюся за механиком дверь. Правда, без злости. Лишь с легкой досадой. Досадой на то, что никак не может отрешиться от недавнего сна. Сна, где всё было по-другому.
На фоне пожара мелькнул силуэт. С приподнятым карабином. Лязгнул затвор трехлинейки, выплевывая стреляную гильзу. "Есть!". Выронивший оружие немец согнулся пополам и рухнул на землю. "А…а… а как это?" — открыв рот, Кацнельсон ошарашенно смотрел на упавшего врага, переводя взгляд на собственную винтовку, снова на немца, опять на винтовку. Только сейчас Марик сообразил, что руки сами собой проделали все необходимые движения, словно в десятый или в сотый раз, почти бессознательно. Вскидывание, упор, прицеливание, выстрел, перевод затвора. Стандартная процедура. Привычная, рутинная. И никаких колебаний — впереди враг, врага надо уничтожить.
— Тогда ладно. Вот только простите, товарищ майор, еще один вопрос. Насчет погон ваших.
Покончив со штабной машиной и ее сопровождением, семидесятка вновь нырнула в овраг, но уже по другую сторону дороги. Настроение экипажа было приподнятым. Еще бы, несколько орудий, бронетранспортер, три единицы легкового транспорта, не менее двух десятков вражеских солдат и офицеров — бывает, что и за несколько боев такого не добьешься. А тут, всего два часа, и вот тебе пожалуйста, все в ажуре и без потерь. Даже вынужденные пассажиры прониклись. Синицын что-то восторженно мычал, протирая слезящиеся от выхлопных газов глаза, Кацнельсон, слегка оглохший от пулеметной стрельбы над головой, фальшиво насвистывал "Марш советских танкистов", а танк…
Однако уже через секунду вдруг опомнилась и выскочила наружу.