— Я немножко говорю по-немецки. Мы выберемся.
Комендант поднял лампу повыше, и в тусклом бледно-золотом свете нашим глазам предстала картина: мой портрет, который Эдуард написал, когда мы только-только поженились. Именно такой я и была в наш первый год: густые волосы блестящей волной лежат на плечах, кожа чистая и сияющая, уверенный взгляд женщины, которая знает, что любима. Несколько недель назад я принесла портрет из укромного места и повесила здесь, заявив, что будь я проклята, если позволю немцам решать, на что мне смотреть в моем доме, а на что — нет.
Они подходят к высокой синей двери. Марианна Эндрюс, что-то бормоча себе под нос, перебирает ключи на связке, пока не находит нужный.
Но это работало. Она даже тогда понимала, что это работает. Дэвид рассказывал об окружающем их пространстве, которое может раскрепостить тебя, заставить сердиться или грустить. Он показал, как свет и пространство, словно живые существа, движутся вокруг необычных зданий.
— Она. Она у главного входа. Пошли! Пошли!
День в самом разгаре, и на набережной Темзы полным-полно возвращающихся с ланча офисных работников, бредущих под присмотром раздраженных учителей школьников, толкающих перед собой детские коляски замученных мамаш. Лив бежит, огибая прохожих и локтями прокладывая себе дорогу. Она становится неотъемлемой, невидимой частью этой толпы и немного сбавляет скорость, только когда чувствует, что задыхается. Бежит до тех пор, пока не начинают нестерпимо болеть икры, на спине не расплывается влажное пятно, а глаза не заливает пот. Бежит до тех пор, пока не забывает обо всем, кроме чисто физической боли.