— А был на этот счет прогноз? — спросил Чарльз.
Во всяком случае, мой взгляд на Джулиана уж точно нельзя назвать объективным. Пока я писал эту повесть, соблазн приукрасить, облагородить, досочинить становился сильнее всего как раз тогда, когда речь заходила о нем. Думаю, связано это с тем, что он и сам, по сути дела, постоянно выдумывал окружающий мир, усматривая храбрость, чуткость, милосердие там, где ничего подобного не было и в помине. Собственно говоря, в том числе за это я его и любил: за то, что он видел меня в лестном свете; за то, что в его присутствии я становился лучше; за то, что он в каком-то смысле разрешал мне быть таким, каким мне хотелось быть.
— Хватит меня пугать! — фальцетом выкрикнул он. — Письмо у нас, значит, все в ажуре. Да? Так ведь?
— Нам это как-то в голову не пришло, — наконец сказала Камилла.
— Чарльз пытался убить меня, — просто сказала она.
С обезоруживающим обаянием и мастерством он ловко переводил меня с одной темы на другую, и я уверен, что из нашей беседы, длившейся по ощущению несколько минут, но на деле гораздо дольше, он смог извлечь все, что только хотел обо мне знать. Мне и в голову не приходило, что источником его острого интереса могло быть что-то более прозаичное, чем глубочайшее удовольствие от общения со мной. Хотя в какой-то момент я поймал себя на том, что с увлечением разглагольствую о великом множестве материй, в том числе сугубо личных, а моя искренность переходит обычные границы, я был убежден, что сообщаю все это ему по собственной воле. Жаль, что я не запомнил весь наш разговор — вернее, я, конечно, мог бы воспроизвести многое из того, что наговорил, но по большей части это был такой вздор, что вспоминать о нем мне просто-напросто неприятно. Он возразил мне лишь один раз (не считая скептически выгнутой брови в ответ на упоминание о Пикассо; узнав Джулиана чуть ближе, я понял, что это имя прозвучало для него едва ли не личным оскорблением), когда я завел речь о психологии — предмете, о котором не мог не думать хотя бы из-за работы у доктора Роланда.