То ли заскулив, то ли зарычав от ненависти и презрения к себе, он схватил Ингеборгу в охапку, так что даже оторвал ее от пола. Он ничего не видел — в глазах у него было темно, а сердце бухало гораздо выше, чем полагается быть сердцу, то ли в горле, то ли в голове. Он тискал ее, прижимал к себе и остро, до боли в стиснутых зубах, чувствовал ее всю — от болтавшихся в воздухе ног до пушистой макушки, которая была прямо под его щекой.
— Нет, это вы себе позволяете! — возразил он довольно резко и руку не отпустил. — Вы почему-то позволяете себе вызывать меня в школу, рассказывая какие-то сказки про то, что вы собираетесь отчислить Ивана, потом несете ахинею про Джека Лондона, потом поучаете, как именно я должен растить своего ребенка, хотя все ваши поучения гроша ломаного не стоят, и вы сами об этом прекрасно знаете!
О том, что с утра на дворе была пятница, он помнил очень отчетливо.
Все равно в его смерти виноват именно он, Павел Степанов.
— Я так понимаю, что камера, которая у нас в коридоре, исправно работала. Только на посту никого не было, потому как в это время все тушили унитаз, и что там эта камера показывала, никому не известно. Правильно я понимаю?