– Этот – настоящий бродяга. Такого бескарантинным не возьму. Весь эшелон мне тифом заразит. Или скарлатиной. Или дифтеритом. Или еще чем похуже.
– А они и так уже твои! – втолковывал этой спине, стараясь рубить мысли коротко, потому что на длинные фразы не хватало воздуха. – Ты же их выкормила – не хлебом, как Деев, а лаской. Они же тобой спаслись! Любовью твоей. Поцелуями твоими. Улыбками. Поэтому – твои… – Речь рвалась вместе с дыханием. – Даже если забудут тебя… и меня забудут… и Деева, и весь эшелон… и все свое проклятое детство… все равно твои они, Фатима!.. Этого не изменишь.
Вцепляется пальцами в какие-то выступы и шишки, тянет на себя. Корчится на железном скате, опершись о локти, забирается вверх. Ноги болтаются позади, как поленья: шагать уже научились, а карабкаться и елозить – еще нет. Наконец оказывается на крыше.
Некоторые бормочут что-то, но голоса уже – осипшие, как у стариков.
Лысый, едва качнув черепом и по-прежнему не отрывая глаз от деевского лица, двинулся к выходу. Движения его были медлительны и тяжелы, как у паровоза в минуту отправления; под сапожищами стонал паркет.
Деев только головой покачал: не докладывал. В нарушение всех инструкций и в обход обычного здравого смысла, по слабости характера или еще по какой причине – а не докладывал. Ну не мог он своей рукой вписать в депешу безликое слово “убыль” и поставить напротив безликую же цифру умерших! Не мог.