Я об этих цифрах много думаю, дед. Может, не стоило мне тогда самовольничать и кормежку начинать? Ну побунтовали бы голодающие, потрепали бы солдат. Их бы постреляли – одну-две дюжины, не больше. Но не полторы же сотни! Не пять тысяч!
Деев смотрел на летящие за окном деревья и гадал, могут ли его снять с маршрута. Могут: и под Арзамасом, и в Самаре, и даже в Оренбурге могут. Вот когда выберутся они в туркестанскую степь – тогда, пожалуй, уже нет: перегоны станут длинны, а телеграфы – редки. Но до Туркестана еще пыхтеть и пыхтеть.
– Пошуткуй мне еще! – отмахнулся Рваный. – Ссаживай их давай, первым же паровиком отправим до Бузулука, в детприемник.
– Да, – говорит (спокойно и серьезно говорит, и ясно по голосу: не врет). – Много лет. Сильно.
– Кто это поет? – шепчет Карачун, когда Деев наклоняется к нему поправить одеяло из набитого травой мешка. – Ангелы?
Шторки в помещении были придернуты на ночь, и он принялся распахивать их, перескакивая из отсека в отсек. Ткань отчего-то не слушалась – рвалась и падала на пол. Вот и славно! Больше света – легче искать. Упавшие занавески лепились к башмакам, опутывая ноги и мешая шагать, – он распинывал их в стороны, как свору злобных собачат.