— Грязи достаточно, — сказал Доминик грустно. — Жестокость, слабость и глупость. Неумение убедить, гордыня и амбиции. Я, как и мой принц, мой бедный друг Антоний, дергался от нелепицы к нелепице — а если именно я мог бы что-то предотвратить?
— Какая ты беленькая, — сказал принц и чуть улыбнулся. Его улыбка оказалась незлой, даже печальной.
Смотрела на меня — глазищи темные, влажные, громадные, улыбалась, облизывала губы — вся такая медовая, золотистая, атласная, как моя рыженькая лошадка, только человек, вся такая точеная, но мягкая — и как-то это с одного взгляда чувствовалось.
Когда подошел асурийский принц, я уже немного пришел в себя. Но не совсем — смотрел на все, и на себя тоже, как-то издалека, будто со стороны. Встал — я и не я — подтянул вверх Доминика, обдернулся, зачем-то отряхнул колени, хотя был насквозь мокрый и грязный. Асуриец на меня смотрел, а я все отряхивался и сбрасывал волосы с лица, отлеплял — мокрые — будто это имело значение. Постепенно мысли приходили в порядок, осталась только какая-то отстраненность и оглушенность, будто рядом неожиданно жахнули из пушки.
— Мы могли бы умереть во сне, да, Сейад? — спросила Яблоня. — Это и есть власть Солнечной Собаки в незримом?
Когда я, наконец, повязала платок, мой друг подал мне руку — и мы выбрались из повозки. Стояло белесое утро; небеса еще только начинали сереть. Между повозками тлел костер; у костра, укутанные в одеяла, спали стражники, а несколько поодаль — Биайе, которого можно было легко узнать по толщине и тоненькому похрапыванию. Вокруг была странная местность — каменистая, заросшая кущей незнакомых мне растений, казавшихся в сумерках темной косматой массой. Густой туман мешал видеть вдаль. Лошади, и верховые, и упряжные, были распряжены и привязаны к скобам на бортах повозок недоуздками — кроме двух, которые стояли под седлами.