Эрна совсем близко. Блаженным взглядом смотрит она на оркестр. Я придаю своему лицу выражение высокомерия и улыбаюсь слегка насмешливо и удивленно, а воротничок мой уже размяк.
Женевьева кивает. У Вернике сияющее лицо. Они убили ее, но что именно они в ней уничтожили? — размышляю я. Может быть, это есть в каждом из нас, засыпанное, запрятанное, и что это такое в действительности? Разве его нет и во мне? И так же ли его успели убить или его никогда не выпускали на свободу? Есть оно только сейчас или существовало до меня и будет существовать после меня, как более важное, чем я сам? Или вся эта путаница только кажется чем-то глубоким, а на самом деле она только сдвиг ощущений, иллюзия, бессмыслица, которую мы принимаем за глубокомыслие, как утверждает Вернике? Но почему же тогда я это неведомое любил, почему оно на меня прыгнуло, точно леопард на вола? Почему я не в силах его забыть? И не вопреки ли теориям Вернике мне казалось, словно в тесной комнате распахнули дверь и стали видны и дождь, и молнии, и звезды?
— Я не могу держать пари на равных основаниях, а только один к двум, да и тогда, наверное, проиграю.
— Тоже неплохая мысль! — замечаю я. Глаза Ризенфельда блестят.
— Ей тогда пришлось бы высунуться не знаю как далеко наружу и иметь глаза, как полевой бинокль. — Вернике рассматривает на свет свой стаканчик с коньяком. — Но иногда такие больные чуют подобные вещи. А может быть, она просто догадалась и я сам навел ее на эту мысль.
— А как насчет священника? В какую веру крещены младенцы?