Эта тень улыбки свидетельствовала о том, что малую часть своей таинственной вины я, похоже, успел загладить — и я вздохнул с некоторым облегчением.
…а потом мы долго говорили — часа два или больше, перебивая друг друга, веря и не веря, споря, соглашаясь, хмурясь и смеясь; мы говорили о Кабире и Шулме, о Мунире и Масуде, о жизни и смерти… о Коблане, Друдле, Чин, эмире Дауде, Детском Учителе, Шешезе, Гвениле, Волчьей Метле, о старом Фархаде, о руке аль-Мутанабби, о людях и Блистающих, о возможном и невозможном, о записках Фаня Анкор-Куна, о старейшинах Совета Высших и Тусклых-батинитах; о Джамухе Восьмируком и Тусклом Чинкуэде…
Я внял дельному совету, опустил меч на смятую постель и принялся одеваться. К счастью, одежда была не в пример проще той, к которой я привык, так что я управился с ней и одной рукой. Потом я снова взял Единорога — и заколебался.
— Благородная госпожа Ак-Нинчи, хыс-чахсы рода Чибетей.
И ровно на те же два шага сместились к северным холмам пятнадцать кабирцев во главе с невозмутимо-опасным ан-Таньей; а две дюжины Блистающих грозно сверкнули на солнце, выглянувшем из дыры распоротого Чыдой неба.
Одно было ясно — мир стремительно меняется, и никогда уже ему не быть таким, как раньше… мир — он ведь тоже один.