Потом я не помню ничего, помню испачканные кровью руки деда со вздувшимися венами, его голос, повторяющий: «Ничего, ничего, иди в дом», — и кровь на своих руках, много крови, я даже не знаю, как я сумел их испачкать, и запах этой крови, от которого во рту собиралась слюна с привкусом меди, и бренчащий рукомойник, струйка холодной воды из которого текла по моим ладоням, сразу становясь розовой. И звон в заложенных ушах, сильный, такой, что я мотал головой, как конь, отгоняющий мух. И все тот же страх, не отступающий, но уже какой-то другой, страх «А что же будет?», страх того, что я вот-вот узнаю, что сделал такое, чего делать не должен был и чего уже никогда не исправишь.