Не спи, говорила я себе, испугайся, ну же, ты умираешь, ты проживешь еще три, может быть, четыре дня, а потом ты умрешь, как она говорила — бред, судороги, пена — ну давай же, испугайся, — только слова эти почему-то ничего не значили, не вызывали никаких эмоций, я поймала себя на том, что сижу на подоконнике с закрытыми глазами, и тогда я стала думать о том, что они все-таки уехали, и что, если сейчас раскрыть окно настежь и высунуться наружу, я успею еще увидеть, как медленно, проваливаясь в снег, ползут их машины — их будет видно только до конца улицы, а потом они исчезнут за поворотом, и до самого конца я больше не увижу ни одного человеческого лица; какое-то время, наверное, я смогу еще подбрасывать дрова в печку, а потом обязательно наступит момент, когда я просто не смогу больше встать и буду лежать здесь, на этой кровати, в остывающем доме, и, может быть, замерзну раньше, чем этот вирус победит меня — все это казалось таким нереальным, таким ненастоящим, интересно, что было бы лучше, думала я равнодушно, просто замерзнуть во сне или умереть в судорогах, с кровавой пеной, идущей из горла? Я еще раз подышала на стекло и тут же увидела Мишку, неподвижно стоявшего снаружи, под окном — как только я открыла глаза, он подпрыгнул вверх, вцепившись пальцами в широкий деревянный наличник, и, легонько стукнув ногами по стене дома, прижался лбом к стеклу с другой стороны — так, чтобы мне было видно его лицо через маленькое оттаявшее пятнышко, и только тогда я наконец действительно испугалась.