Он полулежал на полу, привалившись спиной к книжной полке. Запрокинутое лицо его почти касалось золотистых переплётов, и матовые отблески играли на этом осунувшемся, печальном, почти царственном лице. Ларт поднёс к его глазам огонёк, но глаза Орвина не дрогнули, он по-прежнему скорбно смотрел прямо перед собой, сквозь Ларта, сквозь хмурого Эста, сквозь глухо рыдающую Кастеллу.
— Не было кабана, это ты только что придумал…
…Когда-то река была тёплой, кристально чистой, и в самую тёмную ночь он различал в потоке плывущую впереди серебряную форель.
Шумела едва заколосившаяся пшеница. Чёрный дым клубами пятнал солнечный день. Человек шёл. Он тоже не спешил.
— Зачем? — спросила она с неприкрытой ненавистью.
Он принял-таки её, эту жизнь — принял целиком, вместе с бесконечной дорогой и ноющими ногами, вместе с тяжёлой работой, за которую всегда полагался ломоть хлеба, вместе с ветром, пробиравшимся под куртку, и курткой, защищавшей от этого ветра. Та горечь утраты, что отравляла воспоминаниями и застилала солнце, та изводящая боль, толкнувшая его когда-то в петлю, та зияющая пустота в душе, которая, казалось, никогда не заполнится — покидала его. Покидала по капле, покидала не сразу, но покидала безвозвратно. Он ни от кого не бежал и никуда не стремился — просто шёл, насвистывал и поглядывал в небо.