Я повторял судьбу неназвавшегося испанского офицера, мы с ним вместе делали каждый новый шаг, преодолевая чье-то растущее сопротивление, словно натягивая всё больше невидимый жгут, упрямо продвигаясь вперёд — одновременно — он в шестнадцатом веке, я — в двадцать первом. Я больше не был наблюдателем, незаметно для себя я стал частью этой истории, увязнув в ней по пояс, и продолжал — теперь уже добровольно — погружаться всё глубже.
Успокоенный и одновременно разочарованный, я принялся перелистывать остальные газеты. Среди бесчисленных репортажей с мест землетрясений из России, Европы и с Ближнего Востока, обескураженных комментариев сейсмологов, печатных гипнотических сеансов министров и мэров, пытающихся успокоить население, и актуальных толкований катренов Нострадамуса, я наткнулся на пару заметок, авторы которых словно свалились с Марса и вовсе не были встревожены последними событиями.
— И, позвольте, какое это имеет ко мне отношение? — насторожился я.
— Майор Набатчиков, — произнёс он так, будто говорил «Меня зовут Бонд».
Что некоторые из заболевших посему решили, что их пытаются отравить свои же товарищи, желая через такой заговор устранить лишних участников будущего дележа сокровищ, которые нам якобы предстоит отыскать в заброшенных храмах. И что отказывались они впредь прикасаться к воде и еде, опасаясь новой попытки покушения, и убеждали и тех захворавших, которые не верили этому, делать так. И что тем очень осложнили излечение, и вызвали гнев брата Хоакина и его подручных, пытавшихся помочь им выздороветь и окрепнуть.
Религиозные вольнодумцы — в особенности, придерживающиеся восточных верований, не исключают, что вместилище мироздания — некое великое, всеобъемлющее божественное сознание. Тут вполне может сказываться присущая человеку гордыня: собственным эгоцентризмом он согласен поступиться, только если таким образом приобщится к чему-то невыразимо более могучему, прекрасному и величественному, чем он сам.