— Письменный стол тоже сгорит. Письменный стол доносчицы, со всем, что в нем есть.
— А я ведь знаю вас, — сказала она. — Вы учились когда-то в здешней гимназии?
Ночь посветлела. Взошел месяц. Тон неба стал мягким, прохладным и свежим, каким-то голубовато-белесым.
Он опять уставился в окно. В его сердце вдруг проснулась надежда. Вдоль полотна стояли сельскохозяйственные рабочие и смотрели на поезд. Среди них были и женщины в платочках. Унтер-офицер опустил окно и помахал рукой. Никто не помахал ему в ответ.
— Ну да, терпимость, — ответил он. — Вот чего нам не хватает, верно?
Он услышал голос Элизабет и задумался над тем, что она сказала о ребенке. У него возникло такое чувство, словно перед ним распалась стена. Появилась брешь, а сквозь нее смутно, точно сад, возник кусок будущего. Гребер никогда не пытался заглянуть за эту стену. Правда, приехав сюда, он хотел найти что-то, взять это что-то, овладеть им, чтобы оставить его как часть себя, прежде чем он уедет, оставить что-то, что носило бы его имя и тем самым хранило отпечаток его самого, — но мысль о ребенке при этом у него не возникала. Он смотрел на сумерки, повисшие между кустами сирени. Как бесконечна жизнь, если вдуматься, и как странно ощущать, что она может продолжаться и за стеной, перед которой до сих пор обрывалась, и что то, о чем он до сих пор думал, как о схваченной впопыхах добыче, может превратиться в надежное достояние — и что можно передать эту жизнь неведомому, еще не родившемуся существу, передавать в даль, не имеющую конца и полную новой, еще не изведанной им нежности. Какой простор раскрывался перед ним, сколько рождалось предчувствий, и как сильно что-то внутри его желало и не желало и все-таки желало этой жалкой и целительной иллюзии бессмертия.