— Ничего? — переспросил Фельдман. — Потому ты и спишь до полудня, как дохлый?
Это был старик лет семидесяти с грязно-белой бородой и ясными голубыми глазами; он говорил на ломаном немецком языке.
— При этой распутице русским будет трудно продвинуться вперед с артиллерией и танками. И мы успеем переформироваться, так что все имеет и хорошую, и дурную сторону, верно? Хорошо, что вы вернулись, Гребер. Нам нужны старые солдаты, чтобы обучать молодежь. — Он снова поковырял глину.
— Поезд отходит в шесть, — сказал он. — Я все сделал. Мне пора. Не провожай меня на вокзал. Я хочу унести с собой память о том, какой ты была здесь, а не в вокзальной сутолоке и давке. В последний раз мать провожала меня на вокзал. Я не мог отговорить ее. Это было ужасно и для нее, и для меня. Долго преследовали меня эти проводы, и затем я вспоминал только плачущую, усталую, обливающуюся потом женщину на перроне, а не мою мать, какой она была в действительности. Понимаешь?
Элизабет повернулась и выключила свет. Потом скользнула через темную комнату к окну. — Почему не переезжаю? Потому что не хочу трусливого бегства.
— Ну, как настроение на родине? — спросил Штейнбреннер.