Я не знал, оставаться мне или уйти, — было уже семь часов, и каждую минуту могла позвонить Катя. Мне было просто физически трудно уйти от него. Я молча смотрел, как он курит, опустив седую голову и вытянув длинные ноги, и думал о том, как он глубоко любил Марью Васильевну, и как ему не повезло, и как он верен ее памяти, — вот почему он так пристально следил все эти годы за Катиной жизнью.
Он снова перекосился, на этот раз заметно.
Письмо было действительно от Петеньки, краткое, но «подходящее», как сказал судья. Во—первых, он объяснял, почему не приехал на каникулы: он был с экскурсией в Ленинграде. Во—вторых, он изумлялся моему появлению в Энске и выражал по этому поводу сердечные чувства. В—третьих, он страшно ругал меня за то, что я не писал, не искал его и вообще «вел себя, как равнодушная лошадь». В—четвертых, в конверте было еще одно письмо, для Сани, и она засмеялась и сказала: «Вот дурак какой, мог бы просто приписать». Но, очевидно, он не мог просто приписать, потому что Саня взяла письмо и читала его в своей комнате часа три, пока я не ворвался к ней и не потребовал, чтобы она остановила действия тети Даши, которая хотела дать мне в дорогу пирог метр на метр.
Он был в Москве, когда летом 1942 года я стучался в его лохматую, обитую войлоком дверь. Он был в Москве и чуть не сошел с ума, вернувшись домой и найдя письмо, в котором я сообщал, что еду в Ярославль за Катей.
— Постой, ты меня собьешь. Восемь, девять, десять…
— Передали. Но мне сказали, что звонил летчик. А я тогда не знал, что ты летчик.