Кабы другим тоном сказал – иного признания и не надобно, а так – курам на смех, мне на усовещение. Чародеи с ноги на ногу переминаются, на меня глядят с укоризною – только-только выходить изготовились, а тут такая оказия: жена мужа на великий подвиг отпущать не желает, одна оставаться боится. И Кощею уже обратного хода нет, словом себя связал, что делать?!
– Ты что, Василиса, очумела? Чего тебе посередь ночи от меня надобно?
– Ну, гляди, хан басурманский, я с тебя слово взял, нарушишь – пеняй на себя!
Егорушка из клетки глядит сочувственно, усами шевелит. Изловчился как-то шитье мое едва законченное в клетку затянуть, лежит барином на всем Лукоморье вместе с птицами, рыбами да солнцем мохнатым, в тереме батюшкином дырку для обзору прогрызть успел. Пусть его, не тем голова занята…
Нам смех, а воевода все не унимается – надумал в скит уйти: бороды не брить, ногтей не стричь, корой дубовой питаться, рубище носить. Плеть колдовскую у Кощея отнять попытался – мол, для бичевания ежеутреннего, во искупление деяний злодейских.
И не подслушать толком – воевода, дабы челядь в соблазн не вводить, пристроился в светлице у окна шелом свой парадный от ржи оттирать. Пока Прасковья Лукиниша углядела, крик подняла – он всю занавесь успел рыжим да черным испакостить.