Эти поделки, которые Эренбург на голубом глазу приносил в то самое кафе на Пор д'Орлеан, где шли собрания, – поделки скорее амикошонские, чем действительно остроумные: ведь здесь были и, например, «Послания Вовочке Ленину от Жоржика Плеханова», – запечатлелись в памяти множества мемуаристов: от Алина и Т. Вулих до Крупской, Мордковича и Зиновьева – и, похоже, разнообразили-таки серые будни парижских большевиков-ленинцев, а еще заставили-таки Ленина содрогнуться от ярости; вопреки колкому замечанию Плеханова, у него было чувство смешного – и еще года четыре назад он весьма благосклонно разглядывал карикатуры Лепешинского, где изображен был то в виде кота, то санкюлотом, без штанов. Но юмористика Эренбурга показалась ему омерзительной; автора моментально выставили с большевистских ассамблей к чертовой матери – за злостное несоблюдение корпоративной этики. Быстро отряхнув пыль с костюма, тот «стал воспевать в стихах мадонну, величественность католических соборов, царящие в них тишину и сумрак, гул шагов и т. п., а вскоре переменил католицизм на эротизм и стал воспевать последний тоже в стихах» – но долго еще, несколько десятилетий, припоминали ему этот афронт.
С 16 декабря медицинские признаки грядущей катастрофы нарастают, а больничный режим ужесточается: снова кратковременные параличи, бессонницы и тошнота, падения на ходу, снижение работоспособности; публичные выступления как метод коммуникации для него, по сути, недоступны. Врачи и политбюро, необязательно именно в этой последовательности, запрещают передавать Ленину политическую информацию, новости; к родственникам это тоже относится. Видимо, особенно жестоким ударом было прекращение переписки; ему разрешается лишь диктовать или пробовать писать самому – но четко сказано: ответа он ждать не должен. Для того, у кого в почте сосредоточена вся жизнь, закрытие доступа к ящику «Входящие» – род сенсорной депривации, которая нервирует пациента и вызывает у него ощущение злонамеренной изоляции. В письме, которое он успевает отправить Каменеву, Рыкову и Цюрупе, ВИ сообщает, что вынужден взять отпуск – не соглашаясь, впрочем, ставить четкий срок в три месяца; вдруг раньше? До выздоровления. Физическая невозможность выступить с длинной программной речью на X Всероссийском съезде Советов – который затем должен перейти в I Всесоюзный – так его расстраивает, что он, «несмотря на свою исключительную выдержку, не мог сдержать горьких рыданий». Это не первое упоминание об абсолютно не соответствующих его образу физиологических реакциях на боль и физиологическую беспомощность; еще в октябре врачи упоминают, в связи с остро разболевшимся у него зубом и приступом «нервов», что «временами появляется желание плакать, слезы готовы брызнуть из глаз, но Владимиру Ильичу все же удается это подавить, не плакал ни разу»; впоследствии эти реакции усугубятся – и сделаются, как это ни ужасно звучит, рутинными.
Ленину, остро чувствовавшему момент, становится ясно, что успех революции, исход Гражданской войны в России и перспективы мировой экспансии (а Казань представляла собой потенциальный мусульманско-большевистский плацдарм для деколонизации «угнетенных стран Востока»: Индии, Туркестана, Персии, Афганистана) зависят от того, смогут ли большевики декларировать и проводить умную и чуткую к запросам меньшинств (например, мусульманских – а мусульман в России уже тогда было около 14 миллионов) политику: завоевать их расположение и дать им возможность реализовать (фантомную) мечту о суверенитете и собственной государственности. Ленин, которому пришлось-таки на старости лет самому добиваться правды о формах заключения политического брака у европейских народов, «подвинулся» в своих взглядах сильно влево и объявил, что Советская Россия должна быть федеративной республикой – со своими, конечно, нюансами; «братским союзом всех народов»; а народы эти «оформлялись» по национальному признаку и в исторически сложившихся границах. То было демонстративное дистанцирование от имперского порядка: видите? мы предлагаем начать совместную жизнь с чистого листа, и условия брачного контракта вы пропишете сами – а мы взамен гарантируем вам ликвидацию национального угнетения. Такой подход должен был привлечь к коренной России больше народов, чем искусственные узы. Берите столько суверенитета, сколько хотите, вводите самоуправление; Советская Россия – союз свободных и равноправных республик.
Терапия, назначенная Лениным, помогла – и до самого конца конференционного марафона Шулятиков держался тише воды, ниже травы. Однако буквально на следующий день после счастливого финала он снова вступил на Путь Зла и – в невменяемом состоянии – явился на улицу Бонье к Ленину, где и принялся плести невесть что о провокаторах и прочей чертовщине. На счастье Ленина, туда же заглянул попрощаться уезжавший в Россию Голубков – и они вдвоем повезли Шулятикова к Семашко. Путь до трамвая пациент проделал охотно, в трамвае вел себя более-менее смирно, только начинал иногда размахивать руками. Вероятно, в силу невозможности удержать его вдвоем Ленин принял решение не тащить пациента сразу к Семашко, а поместить в местной гостиничке, куда и вызвать Семашко; по дороге надо было пройти через лесок, в темноте. Это оказалось ошибкой: товарищ Донат вырвался и драпанул в лес. «Мы стали, – рассказывал Голубков, – бегать по лесу и ловить его, что удалось сделать с большим трудом, прибегая к различным хитростям, к обходным маневренным движениям и пр.». «Невысокого роста, чрезвычайно подвижный, нервный», Шулятиков заставил своих преследователей изрядно попотеть, прежде чем они снова взяли его в плен. В гостинице, куда его насилу-таки доставили, выяснилось, что Семашко нет дома и до завтра не будет, он в Париже. Ночевка в одной комнате с сумасшедшим было последним, чего хотелось Ленину, который и так, по уверению Крупской, страдал от парижской жизни «шиворот-навыворот» «страшными бессонницами», – но выбора не оставалось. У Шулятикова меж тем дела пошли еще хуже – начался настоящий припадок белой горячки, с галлюцинациями; даже раздетый, в горизонтальном положении, он все время порывался вскочить – приходилось держать его уже и за руки, и за ноги. «Маленький, щупленький, по первому взгляду слабосильный, он развивал огромную силу сопротивления». Малейшее упущение грозило стать роковым. «Как-то среди этого бреда он устремил взгляд на высокую вазу, стоявшую на подзеркальнике, подозрительно и с усмешкой пристально в нее вглядывался и, наконец, нацелившись, ударил ее кулаком; ваза, конечно, полетела на пол и разбилась. Владимир Ильич сейчас же с интересом спросил меня: “Вот это и называется – чертей ловить?”».
Сейчас в Мюнхене находится редакция «Зюддойче цайтунг», оттуда можно запустить скандал с «The Panama Papers» – но в 1900-м этот город выглядел странным выбором для редакции главной подпольной российской газеты рабочей партии. Ленин угодил туда из-за Августа Бебеля – именно тот посоветовал русским этот город, не имевший – в отличие от Парижа, Женевы, Лондона или Брюсселя – репутации ни либеральной гавани, ни эмигрантского рассадника, и вообще экзотическое, в сущности, для тогдашнего русского человека место. Немцы знали, что такое подпольная газета – до 1890 года в Германии действовал закон против социалистов, и те выучились разным трюкам по части издания и распространения своей прессы. По сути, у немцев была целая индустрия – от досье на каждого работника «красной почты» до сетей мастерских, изготавливающих чемоданы с двойными стенками. Их контрразведка очень успешно боролась с провокаторами, выявляя их как среди партийцев, так и среди подписчиков и просто читателей; Либкнехт даже заявил однажды депутатам рейхстага: «Будьте уверены, мы имеем лучшую полицию, чем вы!» Эта методичность – вкупе с данными о легальных теперь тиражах с.-д. прессы, под 400 тысяч экземпляров – еще в 1895 году вызывала у Ленина неподдельный интерес.