— Не знаю, — ответил Гензель, на всякий случай прикрыв ладонью рот. — И никто не знает. Поговаривают, когда-то он был уродливейшим из мулов. И потратил целое состояние на то, чтобы вернуть себе человеческий облик. Бессчетное множество операций, внутренних и наружных. Удаление лишних органов и прочее…
— Исключено, — легко отозвалась Гретель, разглядывая высокородную собеседницу без всякого интереса. — Ни один геном не вечен. Даже если бы генетическую линию человечества не загубили бомбами, эпидемиями и мутациями, она рано или поздно выродилась бы сама. Что-то похожее, кажется, утверждал и святой Дарвин. Жаль, что Церковь в наши дни мало прислушивается к словам своих первосвященников…
«Играешь с огнем, сестрица», — мысленно предупредил Гензель, захваченный, однако, тем, как спокойно и небрежно геноведьма ведет свою роль.
Гензель знал, что стена саркофага непроницаема для любой геноинфекции, но все же машинально отнял руку от стекла. Бруттино стоял в прежней позе, сжимая в когтистой деревянной лапе пробирку. Сейчас она была для него и райским нектаром, и смертельным ядом одновременно. Он мог бы раздавить ее неуловимым движением пальцев. Сохранить бессмертие, пусть и оставшись в заточении прозрачного купола, уничтожив при этом свою единственную мечту. Или же выпить, променяв уготованную ему вечность на минуту невыносимых страданий, но умереть человеком.
— «Жадность — мать жестокости». Это он сказал нам вчера, в трактире.
— Брутти, теперь я могу позаниматься с этим упрямым мальчишкой? Или ты хочешь, чтобы это сделал Перо?