Хотя понятно почему. Мы же с ней не разговаривали с июля, считай. А в июле разговаривали совсем по-другому. Мы все лето рядышком были и срослись, не знаю уж, руками, губами или пуповиной какой-то, через которую дышали одним и тем же, и жили одним и тем же, и были одним и тем же – ну, я так думал. А что она думала, уже не очень важно. А потом мы разошлись по разным комнатам, но пуповина все равно оставалась, а потом раз – и дверь между комнатами захлопнулась, и мы стали жить порознь. Но обрывки пуповины волочились – за мной, по крайней мере, – и уже не втекала общая с нею жизнь, только моя вытекала. И не важно, что чувствовала она и знала ли она об этом вообще. Мне надо было свою рану закрыть. Чтобы не было больше ощущения изодранной дыры, а был малозаметный пупочек, утопленный в мышцах и жирке, который на фиг никому не нужен, но есть у каждого, хоть не вспоминается, пока в нем ковыряться не начнешь.