– Кроме Серого никого. А там никого, кстати, и не было. А ты была?
– Да я всегда добренький, ты просто не замечаешь.
– Я пел. Я классе в пятом, что ли, пел на утреннике в честь Седьмого ноября, точно. Про коричневую пуговку.
Я торопливо, хоть и со скрипом, переключился обратно на репетицию – и тут же скрип исчез, потому что на сцене начались совсем недетские шутки. Иван-дурак неприлично, растопыренными пальцами и ширинкой вперед, крутился вокруг дочки Бабы-яги, а та, крутя пальцем у щеки, то поигрывала бровками, то вдруг нависала над Иваном, почти попадая в его ладони разными интересными местами, и басовито рычала лозунги на какие-то совсем левые темы. Зрелище было довольно ржачным, но ржать я не мог, потому что дочку Бабы-яги играла Танька.
Я встал и осторожно вышел из класса. Никто меня не окликнул, а Марина Михайловна вроде и не заметила. Она стояла, уперевшись лбом в доску и сомкнув мокрые ресницы. Со спины не было видно, что мокрые и что уперлась она высоким чистым лбом в разводы на пахнущей тряпкой доске.
– Да сорок третий, по ходу, – сказал я, прислушиваясь.