Юблэн не садится. Два часа, в городе звонят сотни церковных колоколов. Гуляющие на дорожках. С деревьев падают последние осенние листья.
— Ничего такого серьезного. Но мы можем пакостить им по мелочи.
И тут Вернер видит: обрыв на одном из проволочных резисторов. Он смотрит поверх приемника — слева женщина читает журнал, справа герр Зидлер говорит по телефону, время от времени проводя пальцами по складке на полосатых брюках, чтобы она была четче.
На востоке грохочут орудия. Цитадель бомбардируют, она отстреливается.
Направо. Потом прямо. Они идут уже по своей улице, Мари-Лора точно знает, что это так. В шаге за нею папа запрокидывает голову и широко улыбается небу. Мари-Лора знает — хотя он у нее за спиной и молчит и хотя она слепая, — что папин шарф съехал набок, что его густые волосы мокры от снега и взъерошены и что он улыбается, подставив лицо снежинкам.
Дома, по вечерам, папа ставит их обувь в один уголок, вешает их плащи на один крюк. Мари-Лора проходит по шести шершавым полоскам, наклеенным на кухонную плитку, и оказывается у стола; оттуда протянут шнур, по которому она добирается до уборной. Папа подает еду на круглой тарелке и рассказывает, где что лежит, как если бы тарелка была циферблатом. Картошка на шести часах, ma chérie, шампиньоны на трех. Потом закуривает и идет точить свои макеты на верстаке в углу кухни. Он строит макет всего их района: домики с витринами, водосточные желоба, laverie, boulangerie и скверик с четырьмя скамейками и десятью деревьями. Теплыми вечерами Мари-Лора распахивает окно спальни и слушает, как тихая и мирная ночь ложится на балконы, фронтоны и печные трубы, пока дома на улице и макеты на отцовском верстаке не сливаются в одно.