Эта фраза вызвала новый взрыв хохота. Даже старик заперхал в кулак.
Не знаю, что было бы, попади мы в детдом сразу после рождения. Наверное, очень тяжело. Дети слишком жестоки, чтобы щадить друг друга, и только очень сильные способны выжить в этой стае. Но мы попали туда четырехлетними. Втроем. И после школы прадеда. Нас немедленно решили проверить на прочность. Их было больше. Они были старше. Но не умели ни драться, ни, что еще важнее, терпеть боль. И поле боя осталось за нами. Достаточно убедительно, с тех пор не лезли. А нам никто не был нужен. Мы хотели назад, к деду. И, не желая принимать факт его смерти, всё крепче и крепче держались друг за друга.
— Потом прошвырнулась по лесу, подралась с арабами, двоих искалечила, одного убила…
— Не торопись, князь, — протянул воевода. — Не стоит мечом зазря махать. Не мавка это. Так одеваются шаманки у южаков, соседей наших. И волосы красят травками тайными. Только не шаманка она, коли араб ее пленить сумел. Недоучена еще.
— Вот и славно, вот и хорошо. Пошли под крышу да к стенам, воин, — и первой, подавая пример, вошла в дом.
Вторая отличительная черта — татуировки. Тогда мы их могли читать только в переводе Буревоя, но важнее был не точный смысл картинок, а сам факт наличия. Христиане не татуировались. Наколки были чем-то типа иконы Перуна. Или не иконы, а жертвы. Точного слова не подберешь. Человек, расписанный, словно обломки Берлинской стены, просто не мог не быть приверженцем грозного бога. Даже если одновременно являлся христианином.