Я так и эдак прогонял перед глазами эти сладостные сцены, но раскаяния никакого, как и христианского сострадания. Даже не насытился, а когда вспомнил об оставшихся трех братьях этой сволочи, пальцы сами собой сжались, будто хватаю всех за глотки.
Тело его казалось крепким, как дерево, кулаки всякий раз после удачного удара болезненно ныли. Он ладонью смахнул кровь, заливающую глаза из рассеченных надбровных дуг, ненависть полыхает в узких, как щели дота, глазницах. Щеки рассечены так, что выступают окровавленные кости, на месте носа торчат обломки тонких, как лапы воробья, залитых кровью хрящей, вместо губ – размочаленные тряпки багрового цвета.
Я тоже поднялся, веселый и беспечный, как всякий загулявший дворянин.
Я хотел остановиться, якобы рассмотреть вывеску на доме, как вдруг правая рука чужака начала подниматься из кармана. Я увидел блеснувшую сталь, инстинкт бросил в сторону, тут же мимо пронеслась сверкающая рыбка, посыпалась каменная крошка. Второй нож дернул за рукав рубашки и ожег кожу.
Он в неуверенности развернулся, я торопил мысленно, и он наконец пошел неспешной рысью по середине улицы. Я прижался к стене и пошел вдоль нее, настороженно всматриваясь всеми видами зрения, вслушиваясь и вчувствовываясь во все непонятное.
– Приветствую, отец Шкред, – сказал я, подходя ближе. – Хорошим делом занимаетесь: просите, просите, просите… Весь мир чего-то да просит у Господа. И хотя бы один подумал что-то дать!