– Неважно, Аня. Забудется этот ужасный скандал.
– Из всего перечисленного самым страшным мне представляется ваше замечание, – самец-доктор обратился к менее рослому в сравнении с ним самцу Полякову – Остальное – пустое. Если наскучит жить так, смените деятельность и живите эдак, то есть иначе. Вы, Анна Аркадьевна, и нынче подобным же способом живете. Надоело книжку читать – пошли в карты поиграли… Что касается встречи с отцом небесным, то я и сейчас к нему не сильно рвусь. Надеюсь, что и вы, батюшка, не торопитесь?
– Это хорошо, что вы не забываетесь и не проговариваетесь. Именно Николаев, никто другой! Охранка, знаете ли, не дремлет… Так что в столицах? Тревожно, говорите?
– Мне кажется, вы прихрамываете? – спросила эмпатичная Анна подошедшего Вронского.
– Теперь представим себе, что человек не сочувствует революции, но говорит, что сочувствует, а все его действия направлены против революции. Имеет ли какое-то значение его несочувствие? И имеют ли какое-то значение его слова о сочувствии?
У Анны, как и у других высокоорганизованных млекопитающих любовь вовсе не сводилась только к копуляции. Она была представлена в эмоциональной сфере, то есть в той сфере, на которую биохимия организма проецировалась чудесными красками ощущений, самым широчайшим спектром чувств – нежности, ласки, шаловливого восторга… Бурлящие в крови гормоны, словно проекторы, высвечивали в идеальном мире образов удивительные картины, которые Анна принимала за чистую монету, полагая, что ощущаемое ею и есть сама реальность.