Мать замерла с окаменевшим лицом. Дорожкин полез в карман. Павлик снова напрягся.
– Ага, – ухмыльнулся Дир. – Камень топчут.
Дорожкин напрягся. Шеф редко переходил на доверительный тон, но уж если переходил, то, как казалось Дорожкину, неизменно говорил правду, то есть вещал о каких-либо неприятностях, из которых правда по преимуществу и состояла. А Дорожкин, судя по его житейскому опыту, был как раз постоянным проводником, железным штырем, через который уходили в землю электрические разряды правды. Причем правды самой неприглядной и огорчительной. Чему тут было удивляться? Судьбе уже давно следовало завершить его унылое благоденствие, почти два года на одном месте и так были удивительно долгим сроком.
– Какую дочку? – все с той же улыбкой спросил Шакильский и добавил вполголоса с досадой: – Ну вот, пошло-поехало.
– Евгений Константинович, – выбрался из лифта Фим Фимыч, – будьте как дома. Проходите. Или Моцарт не располагает? Что бы вы хотели услышать?
– Нет, – признался Дорожкин, посмотрев на Мещерского, хватающего ртом воздух, и потянул дверь на себя.