Цитата #344 из книги «Благоволительницы»

Хёсс, если уж не садился на лошадь и брал машину, любил водить сам, на следующее утро он подкатил прямо к общежитию ваффен-СС. Пионтек, видя, что не нужен мне, попросил выходной, съездить на поезде в Тарновиц к семье; я разрешил ему там переночевать. Хёсс предложил начать с Аушвица-II: из Франции прибыл конвой РСХА, и Хёсс хотел мне продемонстрировать процесс селекции, проходивший под руководством гарнизонного врача доктора Тило на платформе товарного вокзала на полдороге между двумя лагерями. Когда мы подъехали, доктор стоял в хвосте платформы с охраной из чинов ваффен-СС с собаками и группами заключенных в полосатых робах, при виде нас сорвавших с обритых голов пилотки. Было еще теплее, чем накануне, горы на юге сияли в солнечных лучах: оттуда, со стороны Протектората и Словакии, появился поезд. Пока мы ждали, Хёсс подробно описал мне процедуру. Но вот поезд подогнали и открыли двери товарных фургонов. Я приготовился увидеть столпотворение: но, несмотря на гвалт и лай собак, все протекало довольно организованно. Вновь прибывшие, полностью дезориентированные и страшно измотанные, вылезали из провонявших экскрементами вагонов. Häftlinge трудовой команды выкрикивали приказы на смеси польского, идиша и немецкого: оставить багаж, строиться в колонны, мужчины справа, женщины и дети слева. Пока эти колонны, переминаясь с ноги на ногу, медленно двигались к Тило и тот отбирал работоспособных, отправляя матерей с детьми к грузовикам, стоявшим чуть поодаль, Хёсе заметил: «Я понимаю, что и женщины могли бы работать, но пытаться разлучить их с детьми значило бы провоцировать бог весть какие беспорядки». Я прохаживался между рядами. Большинство людей тихонько переговаривались по-французски, прочие, наверняка натурализованные евреи или иностранцы, на разных других языках, я прислушивался к фразам, вопросам, комментариям, стараясь уловить смысл: люди совершенно не догадывались ни куда их привезли, ни о том, что их ждет. Häftlinge команды, исполняя инструкцию, обнадеживали их: «Не волнуйтесь, вы встретитесь позже, вам вернут багаж, после душа вам дадут чай и суп». Колонны шли вперед мелкими шажками. Одна женщина, увидев меня, спросила на плохом немецком, показывая на ребенка: «Герр офицер! Мы можем остаться вместе?» — «Не беспокойтесь, мадам, — вежливо ответил я по-французски, — вас не разлучат». Тут же со всех сторон посыпались вопросы: «Мы будем работать? Семьи не разделяют? Что вы сделаете со стариками?» Я и слова не успел сказать, как какой-то младший офицер кинулся вперед и принялся наносить удары дубинкой. «Хватит, роттенфюрер», — воскликнул я. Он смутился: «Просто не надо их будоражить». У некоторых людей текла кровь, дети плакали. Меня душил запах нечистот, исходивший из вагонов и от одежды евреев, я почувствовал прилив тошноты и старался глубоко дышать ртом, чтобы подавить его. Группы заключенных выбрасывали на платформу багаж; та же участь постигла трупы людей, умерших по дороге. Несколько ребятишек играли в прятки: охранники не возражали, только прикрикивали, если дети приближались к поезду, боялись, что те скользнут под вагоны. За спинами Тило и Хёсса тронулись в путь первые грузовики. Я присоединился к Тило, чтобы понаблюдать за его работой: иногда ему хватало лишь взгляда, иногда он задавал вопросы, которые переводил толмач, проверял зубы, щупал руки, просил расстегнуть рубаху. «В Биркенау, вы увидите, — комментировал Хёсс, — у нас две смехотворные дезинфекционные станции. В загруженные дни это сильно ограничивает приемную возможность. Но для одного состава еще терпимо». — «А если конвоев много?» — «По ситуации. Некоторых отправляем в центральную приемную основного лагеря. Если не получается, то сокращаем квоту. Чтобы устранить проблему, мы планируем построить новую центральную «баню». Проект готов, я жду одобрения бюджета. У нас вечно все упирается в финансы. Все хотят, чтобы я расширил лагерь, принимал больше заключенных, чаще проводил селекцию, но страшно раздражаются, когда встает вопрос о деньгах. Я нередко вынужден импровизировать». Я нахмурился: «Что вы называете «импровизировать»?» Хёсс поднял на меня затуманенный взгляд. «Использовать любую возможность. Я заключаю договоры с фирмами, которым мы поставляем рабочих: иногда фирмы платят натурой, стройматериалами или еще чем другим. Так я приобрел грузовики. Одна фирма мне их прислала для транспортировки рабочих, но после ни разу не попросила обратно. Нужно уметь вертеться». Отбор заканчивался: весь процесс длился меньше часа. Когда последние машины были загружены, Тило быстро подвел итоги и показал нам цифры: из тысячи прибывших он сохранил триста шестьдесят девять мужчин и сто девяносто одну женщину. «Пятьдесят пять процентов, — пояснил он. — С западными конвоями мы в среднем имеем хорошие показатели. А польские — это катастрофа. Никогда не достигаем двадцати пяти процентов, а иногда и вовсе двух-трех». — «С чем вы это связываете?» — «Их доставляют в плачевном состоянии. Евреи генерал-губернаторства годами живут в гетто, они голодают и являются разносчиками разного рода болезней. Даже среди тех, кого мы отбираем, многие умирают еще в карантине, я обращал на это внимание». Я повернулся к Хёссу. «Вы принимаете много составов с Запада?» — «Сегодняшний из Франции — пятьдесят седьмой. Двадцать встретили из Бельгии. Из Голландии не помню сколько. В последние месяцы в основном приходят эшелоны из Греции, но тоже не слишком хорошие. Пойдемте, я вам покажу процедуру приема». Я попрощался с Тило и сел в машину. Хёсс ехал быстро. По дороге продолжал делиться со мной проблемами: «С той поры, как рейхсфюрер решил, что предназначение Аушвица — уничтожение евреев, у нас трудностей не оберешься. Весь прошлый год нам пришлось работать с временными импровизированными приспособлениями. Настоящая халтура. Я смог приступить к строительству стационарных спецпомещений только в январе этого года. Но и теперь не все гладко. Существовали определенные сроки, связанные прежде всего с транспортировкой стройматериалов. Из-за спешки пострадало качество: печь третьего крематория треснула после двух недель эксплуатации, мы ее перегрели. Я вынужден был ее закрыть на ремонт. Но мы не должны впадать в истерику, надо сохранять терпение. Мы были настолько перегружены, что пришлось развернуть огромное количество составов в лагеря к группенфюреру Глобочнику, где, разумеется, не проводилось никакой селекции. Сейчас вроде бы поспокойнее, но через десять дней опять все закрутится: генерал-губернаторство хочет очистить оставшиеся гетто». Перед нами внизу располагалось длинное здание из красного кирпича с арочным проемом на одном конце и островерхой башней для охраны. По бокам шла ограда из колючей проволоки, натянутой на бетонные опоры, между которыми на равном расстоянии друг от друга торчали сторожевые вышки, а за ними до горизонта — длинные ряды одинаковых деревянных бараков. Лагерь был гигантский. По узким аллеям сновали группы заключенных в полосатых робах, крошечные, как колонии насекомых. Под башней перед аркой с решетчатыми воротами Хёсс свернул направо. «Грузовики проезжают прямо. Крематории и станции дезинфекции находятся на задворках. Но сначала мы наведаемся в комендатуру». Машина двигалась вдоль побеленных известкой столбов и вышек; вереницы бараков выстроились в безупречные коричневые линии, разворачивающиеся в бесконечные перспективы, сужающиеся, разбегающиеся и опять пересекающиеся диагонали. «Провода под напряжением?» — «С недавнего времени. Тут тоже возникла проблема, но мы ее решили». Дальше в глубине лагеря Хёсс строил новый сектор. «Это будет Häftlingskrankenbau, огромная больница для обслуживания всех лагерей области». Хёсс остановился перед комендатурой и махнул рукой в сторону огромного пустыря, обнесенного колючей проволокой. «Вас не затруднит подождать меня пять минут? Мне надо сказать пару слов начальнику лагеря». Я вылез из машины, выкурил сигарету. От здания, куда только что зашел Хёсс, тоже из красного кирпича, с покатой крышей и трехэтажной башней по центру, шла длинная дорога, которая огибала новый сектор и терялась где-то в направлении березовой рощи, видневшейся за бараками. Вокруг стояла тишина, только изредка прерываемая короткой командой или хриплым окриком. Со стороны центрального сектора появился солдат ваффен-СС на велосипеде, поравнялся со мной, не останавливаясь, отдал честь и повернул ко входу в лагерь, катил вдоль колючей проволоки, размеренно, не торопясь, крутил педали. На сторожевых вышках я никого не заметил: днем охрана занимала позиции на «большой цепи» вокруг двух лагерей. Я рассеянно разглядывал запыленный автомобиль Хёсса: разве нет у него других забот, кроме прогулок с гостями? Любой подчиненный мог бы меня сопровождать, как, например, в КЛ в Люблине. Но Хёсс, зная, что мой рапорт пойдет прямо к рейхсфюреру, наверное, хотел, чтобы я представил себе масштаб его достижений. Хёсс появился на пороге, я выкинул окурок и сел в машину; Хёсс двинулся к березам, по дороге показывал мне «поля», или подсобные лагеря основного сектора: «Мы сейчас занимаемся полной реорганизацией в целях максимального развития лагеря для работ. Когда закончим, лагерь будет снабжать рабочей силой промышленность региона и даже Altreich, Старого Рейха. Единственными постоянными заключенными будут те, кто поможет в содержании и управлении лагеря. Все политические заключенные, как раз поляки, останутся в Аушвице-один. С февраля у меня еще появился семейный лагерь для цыган». — «Семейный лагерь?» — «Да, это приказ рейхсфюрера. Он решил депортировать цыган из Рейха и распорядился, чтобы их не селекционировали, не разлучали с семьями и чтобы они не работали. Но многие умирают от болезней. Не выдерживают». Мы подъехали к заграждению. Длинная шеренга деревьев и кустов скрывала колючую проволоку, которая оцепляла два совершенно одинаковых массивных здания с двумя трубами каждое. Хёсс припарковался возле правого в редком сосняке. Впереди, на ухоженном газоне под присмотром охраны и заключенных в робах, раздевались еврейские женщины и дети. Повсюду стопками лежала аккуратно рассортированная одежда, на каждой кучке деревянная дощечка с номером. Один из заключенных крикнул: «Давайте быстро, быстро, под душ!» Евреи входили в здание; двое озорных мальчишек развлекались, меняя дощечки с номерами, и бросились бежать, когда охранник замахнулся дубинкой. «У нас, как и в Треблинке, и в Собиборе, евреи до последней минуты уверены, что идут на дезинфекцию, — пояснил Хёсс. — В основном все протекает очень спокойно». И принялся рассказывать дальше о структуре лагеря. «Внизу находятся еще два крематория, гораздо большей площади, чем эти: изолированные газовые камеры вмещают до двух тысяч человек. Здесь камеры довольно тесные, по две на крематорий, но для маленьких конвоев так практичнее». — «А каков максимальный объем?» — «Что касается газа, почти неограниченный; главное препятствие — мощность печей. Их для нас специально разработала фирма «Топф»; официально один запуск на двадцать четыре часа рассчитан на семьсот шестьдесят восемь тел. Но, если нужно, мы загружаем тысячу или даже полторы тысячи». Рядом с машиной Хёсса затормозила «скорая помощь», помеченная красным крестом; врач-эсэсовец в белом халате, надетом поверх военной формы, отдал нам честь. «Познакомьтесь, гауптштурмфюрер доктор Менгеле, — оживился Хёсс. — Он приехал к нам два месяца назад. Его назначили главным врачом цыганского лагеря». Я пожал доктору руку. «Вы сегодня осуществляете контроль?» — спросил его Хёсс. Менгеле кивнул. Хёсс повернулся ко мне: «Хотите понаблюдать за процессом?» — «Нет нужды, — сказал я. — Я в курсе». — «Однако наш метод эффективнее, чем у Вирта». — «Да, я знаю. Мне уже объяснили в КЛ Люблина. Они переняли ваш способ». Видя, как помрачнел Хёсс, я из вежливости поинтересовался: «Сколько длится вся процедура?» — «Зондеркоманда открывает двери через полчаса, — произнес мелодичным приятным голосом Менгеле. — Но мы ждем еще какое-то время, чтобы газ выветрился. В принципе, смерть наступает меньше чем за десять минут. Или пятнадцать при высокой влажности воздуха».

Просмотров: 8

Благоволительницы

Благоволительницы

Еще цитаты из книги «Благоволительницы»

От всей этой свистопляски спастись можно было только в туалете. Туалет оказался просторным, поразительно чистым, с белой плиткой до потолка, массивными дубовыми дверями, зеркалами, красивыми фарфоровыми раковинами и латунными кранами; кабины тоже белые, аккуратные, видимо, клозеты здесь чистили регулярно. Я спустил брюки и присел на корточки; завершив дела, поискал бумагу, но тщетно, и вдруг почувствовал, как что-то коснулось моей задницы, я отпрыгнул, развернулся, штаны комично болтались внизу, попытался нащупать боевое оружие: из дырки в стене высунулась человеческая рука и ждала, ладонью кверху. Кончики пальцев, дотронувшиеся до меня, были измазаны свежим дерьмом. «Прочь! — заорал я. — Прочь!» Рука медленно исчезла в дыре. Я нервно захохотал: гадость какая, они тут, в Люблине, с ума спятили! К счастью, в карманах кителя у меня всегда имелись газетные листки, важная мера предосторожности в путешествии. Я быстренько подтерся и вылетел пулей, не спустив за собой. Мне казалось, что я войду в зал, и все повернутся в мою сторону, но никто на меня даже не взглянул; люди пили, орали, грубо или истерично хохотали, разнузданные, как средневековый двор. Я в смятении облокотился о стойку бара и заказал еще рюмку; потягивал коньяк и с отвращением рассматривал жирного фельдфебеля из КЛ с надзирательницей. Допив коньяк, я поднялся к себе; спал плохо из-за шума, но уж точно лучше, чем бедный Пионтек: чины орпо притащили в дортуар полячек и ночь напролет без всякого смущения копошились на соседних кроватях, менялись девками и подтрунивали над Пионтеком, потому что тот не хотел участвовать в оргии. «Наши расплачиваются с ними консервами», — коротко сообщил Пионтек за завтраком.

Просмотров: 4

Оставшись в одиночестве, я или читал, или бродил по окрестностям. В саду санатория цвели яблони, распускались и расточали в воздухе тяжелые, перебивающие друг друга ароматы бугенвиллии, глицинии, лилии, альпийского ракитника. Ежедневно я отправлялся на прогулку в Ботанический сад к востоку от Ялты. Его парки располагались амфитеатром на фоне неизменно прекрасной заснеженной Яйлы, позволяя отовсюду любоваться синим простором моря, у горизонта почти серым. В дендрарии указатели вели к фисташковому дереву, росшему здесь более тысячи лет, и насчитывавшему пять веков тису; в розарии Верхнего парка цвели две тысячи сортовых кустов, над только раскрывшимися розами гудели пчелы, как в моем детстве — над лавандой; теплицы Приморского парка с субтропическими растениями были повреждены, хотя и несильно, там в полном умиротворении, повернувшись лицом к морю, я устраивался с книгой. Однажды, возвращаясь через город, я посетил домик Чехова, небольшую, уютную белую дачку, где большевики устроили музей. Судя по табличке, дирекция особенно гордилась стоявшим в гостиной пианино, на котором играли Рахманинов и Шаляпин, а вот меня потрясла смотрительница Маша, восьмидесятилетняя сестра Чехова, неподвижная, немая, сидевшая, сложив руки на коленях, на простом деревянном стуле при входе. Я знал, что ее жизнь, как и моя, сломана несбыточным. Продолжала ли она и сейчас, сидя передо мной, мечтать о том, кто мог бы находиться рядом, о своем дорогом умершем брате и муже?

Просмотров: 5

Раньше я бы так не рассуждал. Среди коллег я слыл человеком спокойным, невозмутимым, рассудительным. Да, разумеется, я спокойный, хотя часто в течение дня голова моя гудит, глухо, словно печь в крематории. Я поддерживаю беседу, спорю, принимаю решения, но у стойки бара за рюмкой коньяка представляю, что в дверях появляется человек с винтовкой и открывает огонь; в кино или в театре мне мерещится граната с вынутой чекой, катящаяся под рядами кресел; на центральной площади в праздник я вижу полыхающую машину, начиненную взрывчаткой, послеобеденное веселье, превращенное в бойню, кровь, струящуюся по брусчатке, куски мяса, прилипшие к стенам или приземлившиеся в тарелке с воскресным супом, слышу крики, стоны людей, которым бомба оторвала конечности, как любопытный мальчишка выдергивает лапки насекомым, ощущаю тупое оцепенение уцелевших, вслушиваюсь в особую, будто залепляющую уши тишину — длительного страха. Спокойный? Да, я спокоен, что бы ни стряслось, я и вида не подам, я безучастный, застывший, как безмолвные фасады разгромленных городов, как старички в медалях и с палками на лавках в парках, как зеленоватые под толщей воды лица утопленников, которых никогда не найдут. При всем желании я не в силах нарушить этот жуткий покой. Я не из тех, кто раздражается по пустякам, я хорошо владею собой. Но и мне тяжело. И только что описанные мной сцены отнюдь не худшее; видения такого рода посещали меня давно, с самого детства, наверное; во всяком случае, задолго до того, как я оказался в жерле мясорубки. Война в определенном смысле доказала их правдоподобность, я привык к такого рода эпизодам и воспринимаю их как иллюстрацию бренности всего земного. Нет, самое трудное и утомительное состояние, когда нечем заняться и начинаешь размышлять. Давайте разберемся: о чем вы думаете в течение дня? Вообще-то предметов для размышлений немного. Можно с легкостью систематизировать ваши повседневные мысли: практические мысли, в которых вы сами не отдаете себе отчета, планирование действий и их очередности (пример: поставить на плиту воду для кофе до чистки зубов, а положить хлеб в тостер — после, он быстро поджарится); рабочие проблемы; финансовые вопросы; семейные заботы; сексуальные фантазии. Обойдемся без подробностей. За ужином вы рассматриваете стареющее лицо жены, менее привлекательной в сравнении с любовницей, но в других отношениях вполне подходящей вам, — такова жизнь, ничего не поделаешь, и вы принимаетесь обсуждать последний правительственный кризис. Вам, конечно, глубоко плевать на правительственный кризис, а о чем еще говорить? Уберите подобные мысли, и что в остатке? Согласитесь, немного. Естественно, бывает и по-другому. Неожиданно между двумя рекламами стирального порошка прозвучали такты довоенного танго, скажем, «Виолетты», и вот всплывает в памяти плеск волн в ночи, фонарики кафешки и еле уловимый запах пота веселой женщины рядом с вами; улыбающееся личико ребенка у входа в парк напоминает вам сына, когда он учился ходить; на улице солнечный луч пронзил облака и высветил раскидистую крону и белый ствол платана — и вы вдруг очутились в детстве, во дворе школы, играете на переменке в войну и вопите от восторга и ужаса. Вот и возникла у вас человеческая мысль. Но это редко случается.

Просмотров: 7

Мне повезло: моя квартира уцелела. Окна опять выбило, соседка худо-бедно закрыла проемы досками и парниковой пленкой. В гостиной разбились стеклянные дверцы буфета, потолок потрескался, люстра упала. Спальня пропахла гарью, потому что у соседей был пожар — зажигательная бомба влетела в окно. Впрочем, квартира была пригодной для жизни и даже чистой. Моя соседка фрау Цемпке все вымыла и побелила стены, чтобы ликвидировать следы копоти. Керосиновые лампы, начищенные до блеска, стояли в ряд на буфете, в ванной я обнаружил бочку и множество бидонов с водой. Я распахнул балкон и все незаколоченные рамы, чтобы впустить свет уходящего дня, потом спустился поблагодарить фрау Цемпке. Я заплатил ей за услуги, а между тем деньгам она бы, наверное, предпочла венгерскую колбасу, я же — в который раз — упустил это из виду. Я отдал ей продовольственные купоны и попросил готовить мне еду, однако фрау Цемпке объяснила, что купоны уже не пригодятся: магазин, где на них отоваривались, разбомбили, но если я добавлю еще немного денег, она что-нибудь придумает. Я поднялся к себе. Подвинул кресло к открытому балкону; выдался безмятежный прекрасный летний вечер. От половины домов в округе остались лишь пустые, немые фасады или груды развалин, и я долго созерцал этот апокалиптический пейзаж. Из парка больше не доносился гомон, наверное, всех детей отправили в деревню. Я не заводил музыку и наслаждался мягким покоем. Фрау Цемпке принесла мне сосисок, хлеба и немного супа, извинилась, что нет ничего лучше, но это было как раз то, что нужно. В столовой гестапо я прихватил пива и теперь ел и пил с удовольствием, воображая, что я на острове, в тихой гавани посреди всеобщей катастрофы. Помыв посуду, я налил себе стакан плохого шнапса, закурил, сел и, пощупав карман, где лежало письмо Баумана, принялся наблюдать за игрой закатного солнца на руинах. Длинные, косые лучи окрашивали желтым отштукатуренные фасады зданий и проникали внутрь сквозь зияющие оконные проемы, выхватывая из полумрака рухнувшие перегородки и обугленные балки. В некоторых квартирах еще сохранились следы протекавшей там недавно жизни: рамка с фотографией или репродукция, до сих пор болтавшаяся на стене, разодранные обои, стол под красно-белой клетчатой скатертью, наполовину висевший в воздухе, изразцовые печи на каждом этаже, там, где полы уже обвалились. Но не все люди покинули свое жилье: то здесь, то там я примечал белье, развешанное на балконе или перед окном, горшки с цветами, дымок, струящийся из трубы. Солнце быстро опускалось за руины, отбрасывавшие огромные уродливые тени. Вот, подумал я, во что превратилась столица нашего тысячелетнего Рейха. Что бы дальше ни произошло, нам не хватит жизни, чтобы отстроить все заново. Потом я поставил несколько ламп рядом со своим креслом и, наконец, вытащил фотографию из кармана. Должен сказать, я испугался. Я не узнавал этого человека, сколько ни вглядывался в снимок. Вместо лица под фуражкой было белое пятно, на котором угадывались контуры носа, рта и глаз, размытые, лишенные всякой индивидуальности. Это мог быть кто угодно. И я, отхлебывая шнапс, недоумевал, как могло случиться, что, глядя на плохую копию плохой фотографии, я не решаюсь без колебаний сказать: да, вот мой отец или: нет, это не он. Сомнение казалось мне невыносимым, я допил стакан и налил еще. Не отрывая глаз от снимка, я перебирал воспоминания, пытаясь по крохам собрать образ отца, но детали ускользали, ни одну не удавалось удержать, белое пятно на фотографии их отталкивало, как один конец магнита отталкивает другой с той же полярностью, разрушало, не давало соединиться. У меня не осталось портретов отца. Через некоторое время после его отъезда мать все уничтожила. И сейчас противоречивый, ускользающий силуэт на снимке вытравлял то, что сохранилось в памяти, заменял живое присутствие расплывшимся лицом и фигурой в форме. В приступе бешенства я порвал фотографию в клочья и выбросил с балкона. Потом залпом опрокинул стакан и тут же налил другой. Я вспотел, мне казалось, что моя кожа стала слишком тесной для владевшего мной гнева и страха. Я разделся и уселся голышом перед открытым балконом, не потрудившись потушить лампы. Бережно, как маленького раненого воробья, подобранного в поле, зажав в руке член и яички, я осушал стакан за стаканом и курил без передышки. Прикончив бутылку, я взял ее за горлышко, размахнулся и метнул подальше, в направлении парка, не заботясь о гуляющих там людях. Мне хотелось выкидывать вещи, опустошать квартиру, раскачивать мебель. Я пошел в ванную, умылся и, подняв керосиновую лампу, посмотрел в зеркало: на исказившемся мертвенно-бледном лице глаза блестели словно два черных галечных камня. Я швырнул лампу в зеркало, оно разлетелось вдребезги, немного масла вытекло и обожгло мне плечо и шею. Я возвратился в гостиную и свернулся клубком на диване. Я дрожал и лязгал зубами. Не знаю, откуда у меня взялись силы дойти до кровати, я закутался в одеяла, но это не помогло. По телу бегали мурашки, его сотрясали судороги, затылок свело спазмом, я стонал от боли. Во рту у меня пересохло, язык покрылся вязкой пленкой, но подняться и попить не было сил. Я долго блуждал в дремучих лесах лихорадки, в плену старых наваждений. Одновременно с судорогами и ознобом обездвиженное тело пронзало острое сексуальное желание, анус покалывало, возникла болезненная эрекция, но шевельнуться и облегчиться я не мог. Я смирился и поплыл по течению. В некоторые моменты я по неистовым сталкивающимся потокам скатывался в сон, и мое сознание наводняли пугающие образы. Я, маленький голый ребенок, сижу на корточках в снегу и испражняюсь, поднимаю голову и вижу, что меня окружили кавалеристы с каменными лицами, в шинелях времен Мировой войны, но не с винтовками, а с копьями в руках, и молча осуждают мое непристойное поведение. Я хотел бежать, но солдаты плотнее сомкнули круг. Перепуганный, я топтался в собственном дерьме, весь испачкался, и вдруг один из них, с расплывшимися чертами, отделился от группы и направился ко мне — и все исчезло. Потом я опять участвовал в какой-то запутанной и непонятной истории. За мной гналась иностранная полиция, меня запихнули в фургон, который ехал вроде бы по скале, я не разобрал, вот деревня, каменные домики выстроены на разных уровнях склона среди сосен и густого кустарника, скорее всего, это провансальская глубинка. И мне захотелось иметь домик в деревне, захотелось покоя, который я смог бы там обрести. После долгих перипетий ситуация разрешилась, преследовавшие меня полицейские исчезли, я купил домик, расположенный в низине, с садом и террасой и с соснами вокруг. О, идиллическая картинка! И вот настала ночь, и на небе начался звездный дождь. Горящие розовые и красные метеориты падали медленно, по вертикали, как угасающие искры салюта. И я смотрел на огромный переливающийся занавес. В местах, где первые космические заряды касались земли, стали разрастаться странные организмы, растения ярких цветов, красные, белые, с пятнами, густые и мясистые, как отдельные виды водорослей. Их стебли утолщались и с бешеной скоростью устремлялись в небо на высоту нескольких сотен метров, сея тучи семян, которые тут же давали ростки, которые завоевывали новое пространство, тянулись вверх и мощным неодолимым напором уничтожали все на своем пути: деревья, дома, машины. Гигантские стены растений простирались во всех направлениях и загораживали горизонт. Я понимал, что событие, показавшееся мне несущественным, в действительности обернулось катастрофой. Организмы из космоса нашли на нашей земле и в атмосфере чрезвычайно благоприятную среду и безостановочно размножались, занимая свободные площади и растирая в пыль все под собой, слепо, без враждебности, просто силой стремления к жизни и развитию. Ничто не могло их сдержать, и через несколько дней земле суждено исчезнуть под ними. Все, что составляло нашу жизнь, историю, цивилизацию, уничтожат ненасытные растения. Абсурд, несчастное стечение обстоятельств, но времени на ответный удар нет, и человечество обречено на гибель. Искрящиеся метеориты продолжали падать, растения, движимые буйной, неистовой энергией, взметались ввысь к небу, чтобы заполонить своим пьянящим ароматом всю атмосферу. И тогда, а может, позже, уже очнувшись ото сна, я вдруг понял, что это справедливо. Таков закон всего живого, каждый организм, без злого умысла, жаждет жить и плодиться. Палочки Коха, сожравшие легкие Перголези и Пёрселла, Кафки и Чехова, не испытывали к ним неприязни и не желали зла своим хозяевам, но это был закон их выживания и развития. И мы боремся с бациллами с помощью изобретаемых ежедневно медикаментов, без ненависти, тем же способом, только для того, чтобы самим выжить. И все наше существование основывается на убийстве других созданий. Разве хочется умирать животным, которых мы едим, и растениям, насекомым, которых мы истребляем, будь они опасны, как скорпионы или вши, или просто надоедливы, как мухи, наказание человеческое? Кто не убивал мухи, когда ее раздражающее жужжание мешало читать? Это не жестокость, а закон нашей жизни. Мы сильнее других обитателей Земли и распоряжаемся ими по нашему усмотрению: коровы, куры, пшеничные колосья должны нам служить. И совершенно нормально, что друг с другом мы ведем себя таким же образом. Любая человеческая группа стремится истребить тех, кто посягает на ее земли, воду, воздух. С чего бы лучше относиться к евреям, чем к коровам или палочкам Коха, если мы можем их уничтожить, а если бы евреи могли, они бы поступали так же и с нами, и со всеми прочими, отстаивая собственную жизнь. Это закон всего на свете, постоянная война всех против всех. Я знаю, в подобных мыслях нет ничего оригинального, это практически общее место биологического и социального дарвинизма, но той ночью в лихорадке меня, как ни до, ни после, поразила сила их истинности, а сон, где человечество погибает от другого, более мощного и жизнеспособного организма, только обострил восприятие. Я, конечно, понимал, что это правило применимо ко всем, и тот, кто окажется сильнее нас, поступит с нами так, как мы поступали с другими. Перед его натиском слабые защитные заслоны — право, юстиция, мораль, которые люди возводили, пытаясь урегулировать жизнь в обществе, — немногого стоят, малейший приступ страха или чуть более сильный импульс опрокинут любые барьеры, словно соломенный плетень. Но тот, кто делает первый шаг, должен понимать, что другие, когда наступит их черед, не будут уважать права и законы. И я боялся, потому что мы проигрывали войну.

Просмотров: 6

Опять похолодало, выпал снег, замело террасу, двор, сад. Еды почти не осталось, хлеб кончился, я попробовал его приготовить самостоятельно из муки Кете. Я понятия не имел, что надо делать, но нашел в поваренной книге рецепт и испек несколько булок. Отщипывал и глотал куски, не давая им остыть, как только вынимал из печки, вприкуску с сырой луковицей, от которой у меня потом воняло изо рта. Ни яиц, ни ветчины больше не было, но в подвале я наткнулся на ящик мелких зеленых яблок прошлогоднего урожая, покрытых белым налетом, но сладких, и грыз их в течение дня, запивая водкой. Ресурсы винного погреба, по счастью, были неисчерпаемы. Еще я обнаружил остатки паштета и ужинал паштетом, салом, поджаренным с луком, и лучшими французскими винами. Ночью поднялась метель, мрачно завывал северный ветер, при сильных порывах хлопали плохо закрепленные ставни, а снег бился в оконные стекла. Но дров у меня имелось достаточно, печка гудела, спальня хорошо прогрелась, и я голый растянулся в темноте, подсвеченной снегом, и вихри словно секли мою кожу. На следующий день ветер стих, но снег валил крупными частыми хлопьями, укрывая землю и деревья. Под снегом мне привиделся смутный силуэт, напомнивший трупы на снегу в Сталинграде. Я видел их со всей отчетливостью — синие губы, кожа бронзового цвета, испещренная щетиной, застигнутые смертью врасплох, изумленные, остолбеневшие, но спокойные, почти умиротворенные, в отличие от мертвого Моро, плававшего в крови на ковре, от распластанного на кровати тела матери со свернутой шеей. Жуткие, непереносимые картины, несмотря на все усилия, я не мог их остановить и, чтобы от них избавиться, мысленно поднялся по лестнице на чердак в доме Моро, спрятался там, съежился в углу и принялся ждать, когда сестра найдет и утешит меня, — меня, своего печального рыцаря с пробитой головой.

Просмотров: 5