– Ты б ружье свое на валенки, что ль, сменял бы! – и Афанасий в ответ расхохотался до слез, словно эта немудрящая шуточка скинула страшное напряжение этого недоброго утра.
Федор развернул Оленку к себе. Ее лицо, голубоватое от лунного света, в резких темных тенях, было похоже на безупречное медное изваяние, только блестели глаза – но ни от какой статуи не могло нести таким живым жаром. Федор, тая от ее зноя, протянул руку – платок, шея, маленькое ухо, щека, бархатистая и обжигающе горячая – губы, солоноватые на вкус, широкие жаркие зрачки, отражающие луну…
– Пусти, пес! Убью! – протолкнул мужик сквозь стиснутые зубы, тихо и страшно, и рванулся снова, так, что с воза, задетого его коленом, посыпались дрова.
«Вот, лешие! Чай, леший, мамка сказывала, страшный да злой, всем одно горе делает. Я лешего не видал никогда – то ли не кажется он мне, то ли не водится у нас. А товарищей твоих… коли не видал, так чуял. Кто вы такие?»
– А тебя, Лука, что жалеть? – тихо спросил Егор. – Чего ты стоишь? Вот ежели б кто-нибудь твою шкуру за трешницу содрать пожелал? Чай, полно вас, таких, в деревне-то?
Федор вернулся в Прогонную уже за полдень.