Егор печально улыбнулся, растрепал Митькины волоса – ржаную солому, русую, золотую – вздохнул.
– Спаси вас Господь, – начал отец Василий, но Федор перебил его снова.
– Власть-то тоже не почитает, млёха-воха, – вставил Ермил. – Он бы, Михей, и тебя избил, он же, Лаврентий, есть горький пьяница да задира, ему все едино, млёха-воха… Эвон, что баит… Столковался с этим… с бродягой рыжим… Пачпорта-то нет у этого, млёха-воха, хоть ты что…
– Ах вот ты об чем спрашиваешь… – пробормотал он ошарашенно. – Что в Прогонной-то мертвечиной разить начало… А я-то болтаю, мол, вам такие дела…
– Нет, – сказал Егорка. – В этой самой… как вы, сударь, сказали, не обучался. А Петербург, он, чай, далеко?
– А пусть, – сказала твердо, снизу вверх глядя Егору в глаза. – Я за него неволей шла. Отец со старшим братом меня продали за ведро браги, да двух овец, да двенадцать рублев денег. Мне и дом-то ихний постыл, душа извелась. Не та беда, так другая – все едино, а вот у тебя чтоб беды не было. Ты, Софроныч, может, первый мужик, от которого я защиту видела да доброе слово слыхала. Что ж мне, слушать, как они над тобой ругаются, а самой молчать?