Циркач вел себя, в общем, достойно: он не взорвался деланым возмущением, не рассыпался в оправданиях, он вообще не произнес ни слова — все так же стоял в угрожающей позе, не сводя глаз с Бестужева — разве что выражение лица утратило всякое легкомыслие, а глаза буквально буравили Бестужева. Противник был опасный, серьезный, Бестужев это прекрасно понимал и расслабиться себе не позволил ни на секунду.
— Я тебе человеческим языком говорю: Грэвашол!
— Ну, это просто… — сказал Бестужев. — Он может упрямо твердить, что ни в какие предосудительные сношения с анархистами не вступал, был ими похищен, запуган, морально пытан… Все мы, кто был в Вене, вынуждены будем подтвердить, что похищение действительно имело место… Письменных договоров с Гравашолем он, понятно, заключать не мог, виданное ли дело — такой договор? Да и бриллианты — если их только при нем найдут — можно объяснить каким-нибудь экстравагантным способом: например, он, не моргнув глазом, заявит, что, убегая от анархистов, случайно прихватил пакет, не зная, что в нем находится… О чем бы ни зашла речь, с обеих сторон будут только слова, прямых, твердых улик нет. Но все равно, нельзя объявлять его розыск официальным путем, тут вы правы…
— Давайте поговорим сначала о темах бытовых, житейских. Насколько я знаю, в Вене вы действовали с паспортом на немецкую фамилию?
— Но, месье… Я и подозревать не могла, что этим кончится, я от вас впервые услышала, что там было убийство.