Я откусил кусочек хлеба. Надо дождаться обещанной яичницы. Вкус деревенского хлеба, щедро сдобренного маслом (они в «Прудах» присаливали его гораздо сильнее, чем в тех немногих семьях, что в наших краях еще сбивали масло дома), показался мне восхитительным, но у меня защемило сердце, сразу так и пахнуло прежней жизнью.
Слава богу, я научился не думать о нем. Но нет-нет и вспыхнет предательское воспоминание. Или же, как вот сейчас, я увлекусь, описывая наш прежний мир «до», такой надежный и легкий, такой простодушно ребячливый.
– Да ведь я я так собиралась поджарить сегодня к ужину картошку, но он совсем об этом забыл, бедненький мой дурачок.
– И ради этого, – заговорил он тихим, негодующим голосом, – ради того лишь, чтобы его изгнать, ты готов доверить свою жизнь четырем парням, про которых ровным счетом ничего не знаешь? Четырем вильменовским головорезам!
– Завтра я собираюсь присутствовать на мессе и приму причастие, если только Фюльбер мне это разрешит, поскольку исповедоваться ему я не буду.
Мне бы хотелось остановить этот кадр. Ведь растянувшийся на тюфяке мальчишка – это я. Но и стоящий на пороге дядя – тоже я. В ту пору дяде Самюэлю было на год меньше, чем сейчас мне, а все в один голос утверждают, что между нами разительное сходство. Мне кажется, что в этой сцене, где было сказано так мало слов, я вижу, как сошлись вместе мальчуган, каким я когда-то был, и взрослый мужчина, каким я стал теперь.