Я смотрю, как удаляется это худенькое, крохотное созданье – кожа да кости, – быстро семеня большими не по росту ногами по направлению к донжону, и думаю, в каких же таких прегрешениях, не считая мелких пакостей, которые она устраивает Фальвине, может она сейчас покаяться.
При слове «машина» всех обдало холодом, ведь это слово принадлежало тому, прежнему миру. Но холод тут же растопился в общем нашем счастье, которое мы пытались скрыть под лавиной слов, от чего, впрочем, оно не становилось менее острым. Мы все сошлись на мысли, что в День происшествия, случайно или повинуясь инстинкту, ворон залетел в один из гротов, которыми изрешечены скалы в нашей местности (во время религиозных войн в них скрывались гугеноты). У него хватило благоразумия забиться поглубже и отсидеться там, пока земля пылала. Когда же воздух охладился, он, вылетев оттуда, питался падалью, возможно даже, трупами наших лошадей. Но зато мы крепко поспорили о причинах, заставивших ворона искать нашего общества.
Она высморкалась еще раз, но, судя по звуку, без всякого успеха. И снова начала всхлипывать. Должно быть, это было нервное. Как и ее кашель, как и ее рыдания, как и судороги, в которых она корчится. Может, и астма у нее от нервов. После нападения бродяг и гибели Момо она перенесла тяжелейший приступ. Я подумал: уж не начинается ли новый? И обнял ее.
– Вы ничего не имеете против, если я буду разливать вино, а вы мне обо веем расскажете?
Если бы Жермен всего на несколько секунд раньше попал во внутренний двор донжона, возможно, он остался бы в живых. Ведь сам замок пострадал в общем не слишком сильно. Огромный утес, прикрывающий Мальвиль с севера, заслонил его от огненного смерча своей громадой. Поразило меня также и следующее: как только в подвал ворвался бешеный грохот поезда (повторяю, сравнение это кажется мне смехотворным), сопровождавшийся адской жарой, меня и моих приятелей словно бы парализовало, атрофировались мышцы, речь и даже мысль. Мы почти не говорили, а двигались и того меньше, и самое удивительное – до появления Жермена я не имел ни малейшего представления о том, что же произошло наверху. Но даже и после этого мой мозг работал настолько вяло, что я не способен был ни к каким логическим обобщениям, никак не мог увязать между собой внезапное отключение электричества, упорное молчание радиостанций с нечеловеческим грохотом и чудовищным скачком температуры.
То, что мы иногда смеялись во время наших сборищ, поначалу меня удивляло. Но потом я вспомнил, как рассказывал дядя о таких же вот вечерах, когда они собирались все вместе в немецком лагере для военнопленных: «Ты не думай, Эмманюэль, что, когда в Восточной Пруссии мы сидели вокруг печурки, мы ныли да плакались на свою судьбу. Ничуть не бывало. Фрицы диву давались, глядя, как мы веселимся. Бывало, поем, хохочем, анекдоты рассказываем. А на сердце, понимаешь, Эмманюэль, кошки скребут. Веселье-то было монастырское. А за ним пустота. И все же, когда рядом товарищи, это большая подмога».