Поэтому, когда граф его представлял тем дамам и господам, что уже сидели за столом, он имён их запомнить не мог, а мог только кивать и рассеяно да говорить всем: «Эшбахт, кавалер Фолькоф из Эшбахта».
– Так о чём же могут быть романы, если не о любви прекрасных дам и доблестных рыцарей. Или любви прекрасных дам и пажей, или трубадуров или менестрелей, что сладкими песнями разбудили неугасимый огонь любви в сердцах прекрасных дам, и за что поплатились от их мужей. Романов много и…
– Отлично, – обрадовался Бертье, – и не пожалеет, окупятся собачки, поначалу кабанятиной и шкурами волчьим, а затем и приплодом своим. Уж вы, друг мой, не волнуйтесь, будет у вас псарня не хуже, чем у других, я сам этим займусь. – Говорил он, как бы успокаивая Волкова. – Я собак люблю даже больше, чем лошадей.
Казалось ему совсем недавно, что он рыцарь, что он господин, что земля у него своя есть, людишки какие-никакие имеются, в свет он выезжает, при дворе графа его принимают ласково, а вот архитектор какой-то морду от него кривит. Отчего так? А оттого, что достоинство у него имеется, земля имеется, а вот третей части, что надобна, для того, чтобы зваться нобилем, у него нет. Нет замка? Так построй. Не на что строить? Так спесь свою прикуси да знай своё место. Да не злись, когда всякий архитектор при тебе губы кривит.
– Ах, друг мой, так позвольте же вас обнять, – епископ кинулся обнимать Волкова, – я, старый дурень, и не вспомнил сразу, хорошо, что братья мои напомнили имя ваше. Как я рад! Как я рад видеть вас! Пойдёмте же, пойдёмте, я велю стол накрыть, хочу сам услышать историю о ведьмах Хоккенхаймских.
– Вели им уйти, и тогда разговор наш последним будет, не увидишь ты меня больше. Обещаю.