В общем, жизнь в Санкт-Петербурге кипела. Весеннее обострение плавно переходило в летнюю озабоченность. На счастье – или моя сиделка снова оказалась мудрее головы – эта постоянная связь с близкими к власти людьми вот как могла пригодиться. Я надеялся, что любовь-морковь не помешает моим покровителям урегулировать вопрос с графом Паниным.
– Ах, Герман Густавович, дорогой! Да что вам эти рельсы! Господин Пятов только формы на вальцы и ждет, чтобы эти ваши рельсы начать прокатывать. Рельсы – это натуральнейший пустяк! Мастеровые мои форму под царские ворота для будущей Троицкой церкви начали делать! Вот это да! Это чудесно.
Мадемуазель Бутковская не спала. Сидела за бюро и, прикусив розовый язычок, записывала что-то в толстенный гроссбух. Рядом неряшливыми пачками, перевязанными суровой нитью, лежали деньги. По мне, так немного. Рублей пятьсот или шестьсот, но в подворотнях Белозерья за трешку прирезать могли. А тут, по мнению большинства жителей моего Томска, чуть ли не сокровища Али-Бабы. И никакой охраны.
Я слегка волновался. Все, о чем говорилось за этим грубым деревянным столом, как-то меня касалось. Эти люди, несмотря на их невысокий официальный статус, были весьма и весьма хорошо осведомлены. И благодаря информированности имели за спиной по огромному мешку с деньгами. Но самым пугающим было то, что даже если бы я каким-то совершенно фантастическим образом смог добиться высочайшего дозволения на строительство в губернии железной дороги, без их финансового участия дело было бы обречено на провал. Что ярко выраженный еврей Гинцбург, что лютеранин с иудейскими корнями Штиглиц были лакмусовыми бумажками для большинства отечественных и всех иностранных инвесторов. Стоило двум этим господам решить, что мой проект неинтересен, и можно голову расшибить, но так и не найти понимания ни в одном ином банкирском доме от Екатеринбурга до Парижа.
– И все-таки, все-таки я не соображу, как же это связано со скрытой болезнью наследника.