Она была в темных очках, и маленький мальчик, стоявший у дверцы машины, показался ей особенно загорелым. Ему было лет пять. Белокурый, с большими черными глазами, очень красивый, в синих эластичных трусиках в широкую белую полоску и красной тенниске из эпонжа, он стоял босой, держа в одной руке ломтик хлеба с маслом, а в другой — маленькую колоду карт. Дани вытерла слезы.
В тот момент, когда я готова переступить порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди — огромная черная яма. «Ружье, — напоминает мне Матушка. — Ты оставила его на диване. Если он не зажигал света, то он его еще не заметил». Парализованная, онемевшая, я застываю на месте, мои ноги словно налились свинцом. Снова шорох, уже гораздо ближе. «Дани, Дани, ружье!» — кричит Матушка. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна достать…
Дальше я все делала одновременно. Натягивала на себя костюм, жуя листики салата, впихивая ноги в туфли, глотая минеральную из стакана. В тот момент, когда я уже уходила, зазвонил телефон. Меня соединили с Парижем. Я совершенно забыла, что вызывала своего друга художника.
— Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Молчание.) Наверное, отошли контакты? (Молчание.) Во всяком случае, сейчас они горят. (Молчание, длящееся целую вечность.) Вы их починили в Париже?
— Да ружье же, черт побери! Блестящее, новенькое! В твоем багажнике! Ружье! Скажи, меня-то ты узнаешь, по крайней мере?