Иногда казалось, что Дрейк шутил. Только не открыто, а все как-то замаскировано. Не слышалось шутливых слов или интонаций, но был шлейф, безошибочно указывающий на настроение собеседника. Как запах. Как невидимый шарф. Как звон колокольчиков, разлитый в воздухе.
— … его мучили в том мире, он бездомный, голодный….
Та самая, утром которой я забрала и перенесла в Нордейл Мишу. Еще минуту назад, по местному времени, он сидел во дворе детского интерната с привязанной к хвосту веревкой, ожидающий, возможно, самого худшего события в жизни. А минуту спустя и целую прожитую жизнь я стаяла у окна бывшей спальни, наблюдая за тем, как на жухлую траву ложится белая крупа.
Ведь не объяснишь. Да и не возьмет она, пусть даже честным трудом заработанные.
Пустота и ровный свет коридора, равнодушные молчаливые стены. А за дверью кабинета сидел тот самый водитель — оказалось, ему не просто приспичило подняться на тот же этаж, ему приспичило войти в тот же кабинет, где меня ждал начальник.
— Если в вашем мире принят единый язык, то как тогда вы узнали мой, чтобы говорить со мной в моем мире?