– Забрать рукопись. Или уничтожить на месте. Это по обстоятельствам.
Мальчик осторожно кивнул, все еще не веря, что желание сбылось.
Взобравшись по узкой улице на высоту, откуда махина Храма была видна почти целиком, Иегуда обернулся. Святыня всех евреев мира, последняя цитадель восставших, была, как утренним туманом, затянута дымком занимающегося пожара. Старик присмотрелся, щуря глаза, которые тут же начали обильно слезиться от слепящего солнечного сияния…
– Ну, как в таких случаях говорят? Я, честное слово, не знаю… – спросил он, похлопывая Валентина по спине широкими ладонями. – Поворотись-ка, сынку? Какой ты теперь большой стал? Или что-то другое? Я, друг мой, помню тебя еще совершеннейшим пунелэ, на тех фото, что Тоня передавала мне тайком. Такой маленький мальчик на большом киевском бульваре! Портрет в каштановом цвету! Да и в своих фильмах ты не такой! М-да… Идут годы, идут…
Я сказал, что душа моя не знает раскаяния, но не говорил, что нет поступка, в котором я не раскаиваюсь. Такой поступок есть. Воспоминания о нем сжимают мне горло, и сердце мое стынет, словно кто-то обложил его кусками льда. Раскаяния нет, есть безумная тоска о том, что невозможно исправить, невозможно изменить. Я признаюсь в этом перед лицом смерти, которая изо дня в день говорит на латыни, бряцает железом и стучит молотками у подножия неприступной горы. Я исполнил свой долг до конца, как обещал, и до сих пор не знаю, правильно ли сделал.
– Больше миллиона? – изумился Шагровский, а Арин недоверчиво покачала головой.