Натоптали и напылили они в соседней воздушной камере, а здесь воздух, пробитый пучком ослепительного света, был прозрачен – за тысячи лет вся пыль улеглась на пол и теперь клубилась невесомыми облачками на уровне колен. Стены «мины» представляли собой сплошную скальную породу, единственным входом в убежище (а в том, что это искусственно созданное убежище, теперь можно было не сомневаться – об этом говорили и следы работы каменотесов на стенках, и само его расположение) служила та щель, через которую сюда проникли гости.
Ответа не было. Он и не ожидал услышать ответ. Просто говорил, то, что должно было сказать.
Сразу за городом перед лобовым стеклом открылась Иудейская пустыня, вот уже тысячи лет облизывающая южные окраины Иерусалима жадным горячим языком – нагромождение бурых скал, изрезанных, словно морщинами, ущельями, покрытое язвами тысяч пещер, которые то прячутся у самой земли, то оспинами разбросаны по отвесным стенам обрывов на неприступной высоте.
Жена Понтия Пилата, хоть и была на добрый десяток лет младше мужа, но дорогу и жестокую летнюю жару выносила гораздо хуже привыкшего к тяготам и лишениям за долгие годы армейской жизни прокуратора. Здешняя должность добавила Пилату как минимум двадцать мин веса, и он оплыл, отяжелел, раздавшись в талии и бедрах. Если раньше он казался приземистым и мощным, то теперь стал грузным. Даже лицо его разошлось вширь, превратив вечно пылавшие мрачным огнем глаза в щелочки.
Мир лопнул напополам, словно переспевший плод, и ему уже никогда не стать прежним, даже когда истают годы скорби. Никогда.