– Нет. Нет. Слушай. Они тебя не так обламывают; они так заходят, что ты сопротивляться не сможешь! В тебя вставляют всякие штуки! Тебе внутрь! Смекнут, что ты вырастешь большой, и сразу за работу, вставлять свои поганые машинки, пока ты маленький – вставляют, вставляют, вставляют, и ты готов!
– Но скорее приобретет отличную грыжу, – говорит Хардинг. – Ладно, Макмерфи, не валяй дурака, человеку эту вещь не поднять.
– Стырил. Спер. Увел. Украл. – Радостно говорит он. – Понял, браток, кто-то свистнул мое шмотье. – Это так смешит его, что он приплясывает перед ней босиком.
Тут что-то сработало, какое-то акустическое устройство в стенах, настроенное так, чтобы включаться, когда ее голос произнесет именно эти слова. Острые напряглись. Рты у них раскрылись разом. Рыщущий ее взгляд остановился на ближнем человеке у стены.
– Я всегда с куревом. А почему – потому что стреляю. Стреляю при каждом удобном случае, и у меня пачка живет дольше, чем у Хардинга. Он курит только свои. Поэтому и кончаются они у него скорее…
Однажды он что-то написал на бумажке – непонятные письмена, похожие на иностранный алфавит, и прилепил ее под краем раковины жевательной резинкой; когда сестра подошла с зеркальцем к этому писсуару и прочла отраженную записку, она охнула и уронила зеркальце в писсуар. Но не потеряла самообладания. На кукольном лице, в кукольной улыбке застыла отштампованная уверенность. Она выпрямилась над писсуаром, уставила на Макмерфи такой взгляд, от которого краска со стены слезет, и сказала, что его задача – делать раковины чище, а не грязнее.